Кукла и карлик. Христианство между ересью и бунтом

Благодаря пересечению человеческой изоляции от Бога и изоляции Бога ОТ САМОГО СЕБЯ христианство «поистине революционно. Что доброго человека могут казнить, это мы и так знали, но казненный Бог навеки стал знаменем всех повстанцев.

Лишь христианство почувствовало, что всемогущество сделало Бога неполноценным. Лишь христианство поняло, что полноценный Бог должен быть не только царем, но и мятежником»4. Честертон вполне осознает, что таким образом мы приближаемся «к тайне слишком глубокой и страшной […] [о которой] боялись говорить величайшие мыслители и святые. Но в страшной истории Страстей так и слышишь, что Создатель мира каким-то непостижимым образом прошел не только через страдания, но и через сомнение»5. Атеизм, в его стандартной форме. утверждает, что Бог умер для людей, которые перестали в него верить, в христианстве же Бог умер для самого себя. Своим вопросом «Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?» Христос сам совершает то, что является страшным грехом для христианина: он колеблется в своей вере.

Эта «тайна слишком глубокая и страшная» касается того, что выступает в качестве скрытого ПЕРВЕРСИВНОГО ядра христианства: если запрещено есть плоды с райского древа познания, тогда почему Господь поместил его туда с самого начала? Разве это не часть его перверсивной стратегии — сначала склонить Адама и Еву к грехопадению, чтобы затем их спасти? Другими словами, разве не следует применить мысль Павла о том, как запретительный закон порождает грех, к этому самому первому запрету?

Такая же смутная двойственность присуща и роли Иуды в смерти Христа: если предательство было необходимо для его миссии (искупить грехи человеческие путем собственной смерти на кресте), значит, Христу требовалось такое предательство? Разве его знаменитые слова, произнесенные во время тайной вечери, не были тайным ПРЕДПИСАНИЕМ Иуде предать его? «При сем и Иуда, предающий Его, сказал: не я ли, Равви? Иисус говорит ему: ты сказал» (Евангелие от Матфея, 26:25). Риторический оборот, примененный Христом, несомненно, является дезавуированным приказом: Иуда назначен на должность того, кто передаст Христа властям, — не напрямую («Ты есть тот, кто предаст меня!»), но так, что ответственность возложена на другого. Так разве не является Иуда истинным героем Нового завета, тем, кто был готов потерять свою душу и обрести вечное проклятие, чтобы божественный план мог воплотиться?6

Во всех других религиях Бог требует от своих последователей оставаться ему верными — лишь Христос просит последователей ПРЕДАТЬ его, чтобы он мог выполнить свою миссию. Есть искушение заявить, что вся судьба христианства, его сокровенная суть держится на возможности интерпретировать этот акт не-перверсивным образом. Иначе говоря, очевидное, само собой напрашивающееся прочтение и есть прочтение перверсивное: сожалея о грядущем предательстве, Христос как бы между строк дает Иуде предписание предать его, требуя от него, чтобы тот принес высшую жертву, не только свою сегодняшнюю жизнь, но и его «вторую жизнь», его посмертную репутацию. Проблема, тайная этическая завязка этого события — не в Иуде, а в самом Христе: получается, что ради выполнения своей миссии он был должен прибегнуть к такому непостижимому, архи-сталинскому манипулированию? Или возможно прочесть взаимоотношения между Иудой и Христом иначе, за пределами этой перверсивной экономии?

В январе 2002 года в Лодердейле, штат Флорида, имела место одна сугубо фрейдистская оговорка: на праздновании в честь Мартина Лютера Кинга должны были отметить заслуги актера Джеймса Эрла Джонса и вручить ему памятную табличку. На табличке было написано: «Спасибо тебе, Джеймс Эрл Рэй, за то, что позволил нашей мечте жить» — намек на знаменитую речь Кинга «У меня была мечта». Как известно, Рэй был тот, кого осудили за убийство Кинга в 1968 году[5]. Конечно, вполне возможно, что это была элементарная расистская оговорка — однако в ней содержится странная истина: Рэй внес существенный вклад в то, чтобы мечта Кинга жила, и притом на двух разных уровнях. Во-первых, насильственная смерть превратила Мартина Лютера Кинга в истинного героя: если бы не такая смерть, он вряд ли стал бы той символической фигурой, какой ныне является — в его честь называют улицы, его день рождения объявлен национальным праздником. Можно даже утверждать с большой уверенностью, что Кинг умер в удивительно подходящий момент: за несколько недель до гибели он начал склоняться к более радикальному антикапитализму, поддержав забастовки и черных, и белых рабочих. Если бы он двинулся в этом направлении еще дальше, ему вряд ли нашлось место в пантеоне американских героев.

Гибель Кинга следует, таким образом, логике, разработанной Гегелем применительно к Юлию Цезарю: Цезарь-человек должен был умереть, чтобы возникло универсальное понятие. Принадлежащее Ницше понятие «благородное предательство», образцом которого выступил Брут, означает предательство человека, совершенное ради великой идеи (ради спасения республики Цезарю приходится уйти). и как таковое может быть учтено исторической «хитростью разума» (имя Цезаря отомстило за себя, вернувшись в качестве универсального титула, «цезаря»). То же, по-видимому, касается и Христа: предательство было частью замысла, Христос приказал Иуде предать его ради исполнения божественного замысла, акт предательства Иуды был высшей жертвой, решительной преданностью. Однако имеется разительный контраст между смертью Христа и смертью Цезаря: сначала Цезарь был именем и должен был умереть как имя (случайное сингулярное индивидуальное имя), чтобы возникнуть в качестве универсального понятия-титула (цезарь); Христос же вначале, до своей смерти, был универсальным понятием («Иисус Христос-мессия») и, пройдя через смерть, возник как уникальный сингулярный «Иисус Христос». Универсальное здесь было снято, aufgehoben, в сингулярном, а не наоборот.

Разве можно представить более кьеркегорианское предательство — не предательство человека, совершенное ради универсального, а предательство самого универсального, совершенное ради исключенного сингулярного («религиозное подвешивание этического»)? А как насчет «чистого» предательства, предательства из-за любви, предательства как абсолютного доказательства любви? А что можно сказать о само-предательстве? Поскольку я есть то, что я есть благодаря окружающим меня Другим, предательство возлюбленного Другого есть предательство меня самого. Разве ТАКОЕ предательство не входит в состав всякого трудного этического решения? Человек должен предать свою сокровенную суть, как это сделал Фрейд в «Моисее и монотеизме», лишив евреев основополагающей фигуры их идентичности.

Иуда был «исчезающим посредником» между первоначальным кругом двенадцати апостолов и Павлом, основателем универсальной Церкви: Павел буквально заменяет Иуду, занимая опустевшее место среди двенадцати посредством своего рода метафорического замещения. И важно все время помнить об этом замещении: универсальная Церковь смогла утвердиться лишь через «предательство» Иуды и смерть Христа, путь к универсальному лежит через убийство особенного. Или, выразившись несколько иным образом, для того чтобы Павел смог основать Церковь извне, НЕ БУДУЧИ членом внутреннего круга Христа, этот круг должен был быть разорван изнутри актом ужасающего предательства. Дело только в том, что Христос, герой как таковой, ДОЛЖЕН быть предан ради обретения универсального статуса: как указывал Лакан в своем «Седьмом семинаре», герой — это тот, кого можно предать без всякого для него ущерба.

Формула Джона Ле Карре из «Идеального шпиона» — «Любовь — это все, что ты еще можешь предать» — чрезвычайно удачная: кто из нас, очарованный возлюбленным, тем, кто полностью нам доверился, совершенно и беспомощно полагается на нас, не испытывал странную, поистине перверсивную тягу ПРЕДАТЬ это доверие, причинить боль любимому человек); разрушить всю его жизнь? Такое «предательство как окончательную форму верности» нельзя попросту объяснить ссылкой на разрыв между эмпирическим человеком и тем, во что он верит, так что мы предаем (отталкиваем) его из самой преданности тому, во что он верит. (Другая версия такого разрыва — предательство в тот самый момент, когда ваше бессилие может оказаться обнаруженным публично: здесь сохраняется иллюзия, что если вы сможете пережить этот момент, все станет на свои места. Так, единственным истинным проявлением верности Александру Великому было бы убить его, когда он умирал: прожив подольше, он превратился бы в беспомощного наблюдателя упадка своей империи.) И здесь мы видим, как работает высшая кьеркегорианская необходимость: предательство самой (этической) универсальности. Помимо «эстетического» предательства (предательства универсального вследствие «патологических» интересов — выгоды, удовольствия, гордыни, желания причинять боль и унижать…), этой незамысловатой подлости, и помимо «этического» предательства (предательства человека ради универсального — наподобие знаменитого аристотелева «Платон мне друг, но истина дороже») есть также «религиозное» предательство, предательство из-за любви — я почитаю тебя за твои универсальные качества, но я люблю тебя за некое X помимо всех этих качеств, и единственный способ разгадать, увидеть этот X — предательство. Я предаю тебя, и тогда, когда ты повержен, уничтожен моим предательством, мы обмениваемся взглядами — если ты понимаешь мой акт предательства, и ТОЛЬКО если ты сто понимаешь. ты истинный герой. Всякому истинному религиозному, политическому или философскому лидеру приходится провоцировать своих приверженцев на такое предательство. Разве не так должны мы трактовать обращение Лакана из его поздних публичных воззваний: A ceux qui m'aiment… — «К тем, кто любит меня…», к тем, кто любит меня настолько, чтобы меня предать. Временное предательство — это единственный путь к спасению, или, как говорил Кьеркегор об Аврааме, которому было приказано принести в жертву Исаака, его затруднение состоит в таком испытании, когда «само этическое является искушением»7.

И не играл ли Христос с Иудой в какую-то перверсивную игру, побуждая своего ближайшего ученика совершить предательство, необходимое для завершения своей миссии? Возможно, здесь нам поможет обращение к одной из лучших (или худших) голливудских мелодрам. Главный урок «Рапсодии» Чарльза Видора состоит в следующем: чтобы завоевать сердце любимой женщины, мужчина должен доказать, что может прожить и без нее, что профессия или призвание играют для него более важную роль. Для этого имеются два пути: 1) моя профессиональная карьера для меня важнее всего, женщина в этом случае — это просто забава, отвлекающее обстоятельство; 2) женщина — это все для меня, я готов пойти на любое унижение и пренебречь общественным и профессиональным долгом ради нее. Оба пути неверны и ведут к тому, что мужчина будет отвергнут. Выбор, говорящий о настоящей любви, в данной ситуации был бы следующим: даже если ты означаешь для меня все. я смогу прожить без тебя и готов принести любовь в жертву ради своего призвания или профессии. В свою очередь женщина, «изменив» мужчине в решающий момент его карьеры (это может быть первый публичный концерт, как в «Рапсодии», важный экзамен или деловые переговоры), может проверить, любит ли он ее по-настоящему. Если, несмотря на глубокую травму, причиненную ее предательством, он сумеет пережить страшное испытание и успешно выполнит задание, он будет достоин ее и она вернется к нему. В основе этой ситуации лежит парадокс: любовь как Абсолют не может выступать непосредственной целью — она должна существовать в статусе «побочного продукта», быть чем-то вроде незаслуженной милости. Возможно, нет выше любви, чем любовь двух революционеров, когда каждый из них способен отказаться от другого по первому требованию революции. Таким должно быть не-перверсивное прочтение жертвы Христа, его послания Иуде: «Докажи мне, что я для тебя все, ПРЕДАЙ МЕНЯ ради нашей общей с тобой революционной миссии».

Честертон также верно связывал это темное ядро христианства с противопоставлением Внутреннего (погружение во внутреннюю Истину) и Внешнего (травматическое столкновение с Истиной): «Буддист пристально вглядывается внутрь себя. Христианин яростно смотрит наружу»8. Он отсылает здесь к хорошо известному различию между изображениями и статуями Будды с его благосклонно-умиротворенным взглядом и тем, как обычно представляют христианских святых с их напряженными, почти параноидальными экстатическими взорами. В таком «взгляде Будды» часто видят необходимое противоядие от западного агрессивно-параноидального взгляда, взгляда, жаждущего полного контроля, в котором видны постоянная настороженность, ожидание непременно затаившейся где-то угрозы: благосклонно-отстраненный взгляд Будды просто дозволяет всему сущему быть, в нем нет жажды контроля над сущим… Однако, хотя послание буддизма — это призыв к внутреннему покою, на этот покой бросает странный отсвет одна деталь акта освящения статуй Будды. Этот акт освящения состоит в рисовании глаз Будды. Когда художник рисует их,