Эссе
Направленность вовне есть то, что придает христианской вести характер снаряда. Это самонаводящаяся ракета-носитель vis-a-vis аудитории как цели, предназначенной для поражения. И наоборот, поскольку оно имеет внеположную цель, христианство не предназначено для вечной циркуляции in illo tempore внутри сценического или экранного пространства; снаряд должен приземлиться "здесь", прямо в аудитории, среди "грубых фактов" повседневности. Благодаря этой направленности вовне возможна дифференциация двух типов реальности. Иначе говоря, происходит разделение, сравнимое с делением клетки: возникает позитивная реальность фактического (наша повседневность) и реальность воображаемого внутри некой истории (которая именно благодаря прорыву через прямую адресованность к аудитории становится для нас невсамделишной реальностью, "фикцией", чем-то "всего лишь воображаемым").
Стало быть, именно запуск ракеты христианства открывает и конституирует для нас внешнее пространство, в этом смысле не существовавшее ранее.
Новое пространство обязано своим появлением революционной идее вести как последнего известия, как ракеты-носителя, запущенной из воображаемого в цель, в посюстороннее аудитории. Мы живем в этом отвоеванном христианством (понятии) реальности уже так давно, что нам трудно постигнуть революционный характер скачка и, тем более, воссоздать достоверность прежнего мифологического модуса бытия-в-мире, характеризовавшегося совершенно иным устройством реальности, где круг действительного плавно таял в ауре воображаемого и ничего не оставалось "вне" или, можно сказать, вне оставалось "ничего", ничто. Чтобы представить прежнее устройство реальности, обратимся к изменениям, происходившим в искусстве греков.
Как указывают Б.Швайцер и Бруно Шнелль[5], древнегреческие статуи без колебаний отождествлялись со своим прообразом. Выбитая надпись, например, гласила: "Я, Харес, правитель Тейхиусса". Лишь в Афинах можно было встретить надписи вроде: "Я, образ такого и такого-то..." - что, отчасти, соответствует современному взгляду. Для афинян "реальность" реальной персоны, очевидно, отличалась от ее образа. Статуя только отсылала, или указывала на правителя, "репрезентировала" или "сигнифицировала" его, не будучи идентичной с прообразом. Тогда как раньше, статуя, выражаясь современным языком, репрезентировала саму индентификацию: "вот я, Харес...". Образ буквально излучал власть правителя. Власть исходила на смотрящего путем прямого созерцания статуи. Аура Хареса непосредственно присутствовала в образе, воздействуя на зрителя как поток эманации. Образ обладал властью втягивать смотрящего в собственную реальность. И зрители в самом деле пребывали внутри воображаемого, в плоскости картины, омываемые со всех сторон стихией воображаемого. На этой способности образа вовлекать зрителя в свои архетипические глубины основывается его ненавязчивая, чарующая власть и истина утверждения "Я, Харес, правитель..." То была власть, базирующаяся не на внешних контролирующих инстанциях (оружие, армия, полиция), а на имманентном излучении воображаемого (санскритское bharga, tejas, sri: сияние, fortuna, Konigsheit, сиятельство как манифестация субстанции истинно царственного. Мы и сегодня, посреди христианизированного демократического окружения можем испытывать отдаленное подобие чарующей энергетики воображаемого, например, когда мы теряем себя в мире романа или кино, или когда толпы людей выходят на улицу во время визита какого-нибудь королевского сиятельства, чтобы подставить себя под эманацию sri, сиятельного излучения.
В архаических цивилизациях человек жил внутри такого типа реальности. Другой не было. Христианская весть с ее несмолкающим призывом "Иисусу нужен ТЫ" решительно стряхнула наваждение, вырвала зрителя и слушателя из потока воображаемого. Христианство не замещает одно воображаемое другим, но противостоит воображаемому как таковому, помещая и настоятельно удерживая нас за пределами воображаемого. Занавес за спиной опущен и плотно задернут. Обращение ТЫ фиксирует каждого на своем месте среди аудитории и обуздывает интенцию души слиться с воображаемым, потерять себя в происходящей на сцене божественной драме[6]. Оно отбрасывает нас во "внешний" мир и вот мы, изолированные индивидуумы, носители ego, стоим пред Христом неприкрыты и голы. Только экзистенциально изолированный индивид может решиться выбрать Христа и чтобы принадлежать Ему, должен от-решиться (или быть от-решен) от всего увлекающего за пределы идентичности. Недвусмысленное и решительное да или нет. Прежняя зачарованность слишком непритязательна и не годится для христианской религии. Избрав Христа, избираешь судьбу изгнанника из мифологической реальности и принуждение к изолированной индивидуальности, к Одному-Единственному, как принципу изоляции. Ибо если Христос категорически адресует нам требование о принадлежности к Нему, это значит и сам он есть то, что выражено в обращении "ТЫ", более того: он сам есть принцип возможности указания, оповещения людей и вещей, каковы и что они суть.
Составляющие усилия проникновения через поверхность образа во внешнее пространство буквальной реальности могут быть выражены в эксплицитной последовательности. Первое: прямое, абстрактное указание ("Вот", "Это"). Второе: "Один-единственный" и третье: "Все".
Обратимся к соответствующим библейским цитатам: "Сей есть, о котором я сказал: за мною идет Муж, Который стал впереди меня, потому что Он был прежде меня". (Ин. 1:30), "И се, глас с небес глаголющий: Сей есть Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение" (Мф. 3:17), "Сей <это> есть Иисус Христос, пришедший водою и кровию" (1 Ин. 5:6), "Итак, твердо знай, весь дом Израилев, что Бог соделал Господом и Христом Сего <этого> Иисуса, Которого вы распяли" (Деян. 2:36), "...и видел ты Его, и Он говорит с тобою" (Ин. 9:37). Указание и полагание, проникающее через поверхность образа в реальность, выражается не только демонстративом, но и другими лингвистическими средствами: "Ты Христос, Сын Бога живого" (Мф. 16:16), "...ныне исполнилось писание сие, слышанное вами" (Лк. 4:21), "это Я, Который говорю с тобою (Ин. 4:26)
Этот, тот же, Я, Ты, сегодня (здесь и теперь) - мы присутствуем в мире, который Гегель в "Феноменологии Духа" назвал "миром чувственной достоверности". Данная глава гегелевской "Феноменологии" дает как бы философскую экспликацию завоеваний Нового Завета, о которых нам напомнили предыдущие цитаты. Для лучшего понимания природы этого фундаментального завоевания я хочу вновь вернуться к подписи "Я, Харес, правитель..." и сравнить ее с последней из приведенных новозаветных цитат: "Это Я, который..." или с другой, не менее знаменитой: "Я есмь путь и истина и жизнь" (Ин. 14:6). На первый взгляд, древнегреческая и христианская сентенции имеют идентичную грамматическую структуру. Но это принципиально различные утверждения. То, что говорит статуя, носит характер представления при знакомстве: слушающему называется имя собственное и сообщается информация о "профессии". Некто представляется нам. Слова Христа "Я есмь путь и истина и жизнь", напротив, не содержат никакой фактической информации о субъекте высказывания. Это формальная идентификация и именно поэтому она может быть сведена к формуле "Я есть Он". Высказывание Иисуса не сообщает нам ничего о его "профессии" или "особенностях натуры". В утверждении не говорится, например, о том, что я есть путь в отличие от какого-то другого места отдыха. Содержится лишь констатация, что Он - "вот" или "этот".
Все эти разбирательства с "ныне", "это есть", "это Я" служат цели задержать кого-то или нечто и идентифицировать его почти в криминологическом смысле. Вопрос, вокруг которого с самого начала разворачивается дело - "Он это или не он?" есть важнейший вопрос детективных историй, следователей или судей, это вопрос веры или сомнения. Вот почему идентификация может и отрицаться: "не тот!" Так, например, мы читаем: "И говорили: не Иисус ли это, сын Иосифов, Которого отца и Мать мы знаем? Как же говорит Он: "Я сшел с небес"?". (Ин. 6:42). Речь идет о заинтересованном, страстном расследовании: это он! Он сделал это! В то время как Харес дурачит и очаровывает нас, свидетельство Иисуса оборачивается против его самого и пригвождает свидетельствующего к самому себе. Выражение "Я и есть Он" является фактически (само)обвинением, синонимом "это он!" или "ты тот самый!" - это формула заключения Христа в Иисуса из Назарета или заключения Бога в исторического Иисуса. Распятие на кресте есть уже следствие пригвождения к самому себе, тотальной идентификации с собой - следствие принципа предельно точной фиксации.
Ситуация, близкая к судебной, объясняет особую роль свидетельствования в христианстве. От каждого христианина по существу требуется вновь "инкриминировать" Иисусу содеянное им. Возникает впечатление, что сокровенной целью Христианства является заключение воображаемого Христа в эмпирического, исторического Иисуса и ежедневное подтверждение вердикта о пожизненном заключении.
В других религиях также были и есть эмпирические личности, воплощающие реальных богов, скажем, фараон Египта или далай-лама. Однако в этих случаях нельзя сказать "сей есть Он", поскольку "бытие фараоном" или "бытие далай-ламой" не было исчерпано в каком-то одном историческом индивидууме, оно было рассеяно (disseminated) во множестве фараонов и далай-лам - как в тех, что жили тысячу лет назад, так и в грядущих воплощениях. Оно присутствовало в том или ином конкретном человеке, но ни фараон, ни далай-лама не располагали природой божественности как своей собственностью. Напротив, быть носителем инкарнации божества означало стирание собственных индивидуальных характеристик, релятивизацию данного конкретного индивидуума как случайного переносчика. Рассеяние инкарнации в череде сменяющихся поколений низводило каждую отдельную манифестацию до уровня genile (genile (лат.) - передающееся из рода в род.), в то время как божественность Христа была сконцентрирована в эксклюзивной личности Иисуса из Назарета и в единственной сфокусированной точке истории, где и удерживалась усилием отождествления. Всякое возможное "здесь" теофании или эпифании было навечно приписано к фигуре исторического Иисуса, все иные варианты заведомо исключались. "Этость" ("Yonder") Иисуса из Назарета поглотила свободные выплески "здесь" и "сейчас". Было остановлено Время Его жизни и присутствия, само Время было схвачено и удержано от течения, от возможной утечки к другим божественным персонажам. Теперь во всей истории есть только один исполненный момент (kairos), делающий все прочее время психологически пустым.
Итак, мы уже вошли в обсуждение второй характеристики скачка из воображаемого в бытие, речь идет о единственности одного. Это тема эксклюзивности, абсолютной исключительности Христа. Он есть Один и есть Единственный, "ибо никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос" (1 Кор. 3:11), "ибо нет другого имени под небом, данного человекам, которым надлежало бы нам спастись" (Деян. 4:12). Иисус Христос окружен и защищен со всех сторон негациями: "никто", "никто кроме", "нет другого под небом". Указывание (полагание позиции "сей есть тот") явно отсылает не к позитивному, чувственному содержанию, но, в сущности, служит цели элиминирования возможных конкретных имен, вообще конкретности как таковой. "Сей есть" означает редукцию к пустому пространству, к голой точке в геометрическом смысле. Этим актом полагается Альфа и Омега, axis mundi (axis mundi - ось мира (лат.)), поворотный пункт времен, нулевая отметка истории. Речь идет именно о нулевой точке, поскольку она не имеет протяжения в широте мира. Водружение креста на Голгофу и представляет собой первополагание, маркировку нулевой точки Бытия - той, что прежде была где-то, внутри воображаемого и мифического. Основание креста есть архетипический образ идеи, выраженной в утверждении "это он". А перекрестие - это пересечение координатных осей, точка отсчета Бытия, упорядочивающее его в универсальную систему координат. Задолго до того, как нулевая точка была признана математикой, христианство изобрело и утвердило ее в качестве метафизического принципа. И достаточно показательно, что математическое признание нуля как числа произошло в период актуальной реализации христианства[7], а именно в 1629 году (годом позже открытия Гарвеем круга кровообращения), и опять же всего несколькими годами спустя было использовано великим умом, решительно способствовавшим прогрессу христианства - Декартом (1637), ибо Декарт снабдил современного человека fundamentum inconcussum, эго, прочным камнем, на котором современность воздвигла свой дом и откуда могла теперь испытывать природу (разомкнул опыт мифологического и воображаемого).
Так же как в математике понятие нуля сделало возможным прорыв из сферы натуральных чисел и покорение миров отрицательных, иррациональных, мнимых чисел (почему математики и говорят о кардинальном значении открытия нуля), метафизический нуль стал точкой, отталкиваясь от которой, дядя Сэм, если выражаться фигурально, смог прорваться в потустороннее воображаемого, т.е. в наше "здесь и сейчас".
Мы не поймем истинного смысла христианской вести или не поймем исключительности Иисуса Христа как "одного", как начальной точки или нуля в строгом метафизическом смысле. Можно, конечно, начинать с представления о реальной персоне, чье имя было Иисус из Назарета, с такими-то и такими-то конкретными чертами, который был избран Богом и явлен как Мессия среди людей. Данный взгляд далеко отстоит от христианской идеи. Это все еще языческое восприятие христианства, растворение его специфики в мифологической версии бога. Не может быть того, чтобы сын Божий неким случайным образом воплотился в человеке по имени Иисус, нельзя допустить даже теоретическую возможность появления кого-то "другого под небесами". Иисус должен пребывать как Один и Единственный, чтобы быть Иисусом Христом. Но если он Один в абсолютном смысле, он и есть пустая безразмерная точка. Даже имя его не может быть конкретным именем под небесами, оно - имя для "неименуемого", для абстрактного "это".