СВЕТ ВО ТЬМЕ. ОПЫТ Х

Но это благодатное бытие в Боге осуществляется в обстановке и в условиях пребывания человека в мире, т. е. в непросветленной, не облагодатствованной сфере бытия. В силу этого, как уже указано, христианское бытие, из которого необходимо вытекает любовь к ближнему, по самому своему существу должно быть нравственной активностью в мире, направленной на противоборство злу, на ограждение мира от зла и охрану в нем сил добра. Но энергия нравственной воли в сфере, не просветленной благодатью, необходимо принимает характер подчинения греховной мирской стихии действию закона — правила, определяющего или обуздывающего волю. Смысл закона состоит в том, что в нем осуществляется момент дисциплины, — того направления и обуздания человеческой воли, вне которых жизнь погибла бы в хаосе анархии. В лице закона темное индивидуальное своеволие человека подчинено неким общим оформляющим началам, через которые действует сила высшего порядка — сила разума и добра.

Из этого следует, что в человеческой жизни закон преодолен только там и постольку, где и поскольку он замещен свободным действием благодати. Где этого нет — а по определению этого именно нет «в мире» (идет ли речь о мире, внешнем нашей душе, или о мирских силах, властвующих над нашей собственной душой), — там вступает в свои права обязательная для нас сила закона. При этом закон правовой или государственный, так же, как и закон в форме обычая, правил добропорядочности, добрых нравов и т. п., — есть лишь вторичное, неадекватное, обремененное всем несовершенством человеческой субъективности отражение закона нравственного, или — что то же — «естественного права», т. е. того порядка, который при данных конкретных условиях необходим, чтобы оградить жизнь от зла и обеспечить ей наиболее благоприятные условия. Этот закон, в качестве совокупности «правил поведения», имеет, с одной стороны, характер строгих, незыблемых правил, нарушение которых недопустимо и есть зло или грех; и, с другой стороны, эти общие правила именно вследствие своей абстрактной общности оказываются недостаточными, чтобы достигнуть в каждом данном конкретном случае своей цели, — именно живой правды, и могут даже вступать в конфликт одно с другим. Поэтому нравственная активность в мире определяется в конечном итоге, как мы уже видели, неким нравственным тактом, — живым чутьем того, какой именно закон, в какой форме и в какой мере может и должен быть применен в данном конкретном случае, чтобы была подлинно достигнута общая цель закона — противоборство злу мира, — или, точнее, какой именно нравственный акт, какое конкретное нравственное решение и действие при данных конкретных условиях соответствует этой общей цели закона. Как мы уже видели, ввиду непреодолимости до конца мирового зла именно этот здоровый нравственный такт вынуждает человека терпеть меньший грех — а иногда и совершать меньший грех, — чтобы преодолеть грех больший.

Но из сказанного нами окончательно уясняется, почему эта установка, которую можно в известном смысле обозначить как позицию морального компромисса и которая практически неизбежна в нашей ответственной нравственной активности в мире, не совпадает с безнравственным правилом «цель оправдывает средства». Ибо лишь поскольку нравственное требование и нравственная оценка касается непосредственно действий, человек может (по выше разъясненным моральным мотивам) быть поставлен в необходимость совершать действия греховные, т. е. идущие вразрез со священными и общеобязательными общими нормами нравственного закона. Но так как сущностная христианская мораль, как мы только что видели, вообще не касается действий, а определяет строй духовного бытия человека, то немыслимы вообще никакие конкретные положения, которые вынуждали бы человека нарушить эти сущностные заветы правды и оправдывали бы их нарушение; наоборот, они должны и могут оставаться абсолютно ненарушимыми даже при необходимости нарушить нормы «естественного права», т. е. нормы действий. Вернемся снова к уже приведенному примеру. Веление «не убий» есть одно из самых священных, основоположных норм морали как «естественного права», как закона поведения; и все же есть, как мы видели, случаи, когда христианин, по моральным мотивам, вынужден взять на свою совесть этот грех. Но завет «люби ближнего, как самого себя», будучи наставлением о содержании или строе христианского бытия, остается при всех жизненных положениях, при всех требованиях, вытекающих из задачи нравственной активности в мире, абсолютно ненарушимым. Его нарушение не может быть оправдано никакой практической необходимостью; оно всегда остается лишь выражением греховности или нравственной немощи человека.

Пусть это покажется парадоксом, и притом парадоксом соблазнительным, но мы должны иметь духовную зрячесть и духовное мужество недвусмысленно ясно сознать положение: человек в известных условиях может быть вынужден действовать с суровостью, доходящей до жестокости, он может быть вынужден в крайнем случае убить своего ближнего, взять на свою душу этот тяжкий грех, но никогда и ни при каких условиях он не имеет права ненавидеть человека. Это положение совсем не есть плод какой–либо утонченной игры богословской мысли. Оно имеет, напротив, чрезвычайно существенное, руководящее значение для всего уклада человеческой жизни — в педагогике, уголовном праве и политике. Всякий согласится, что отец или педагог может принимать, в случае необходимости, суровые меры в отношении детей, но должен при этом руководиться любовью к ним. Но то же соотношение применимо и ко всем остальным сторонам общественной жизни. Государство должно, в интересах общественного блага и общественной безопасности, карать преступление, и возможны исключительные условия, при которых оно вынуждено прибегать к суровым, устрашающим мерам. Но государство ни при каких условиях не имеет права руководиться мотивами ненависти или мщения, и за пределами объективной цели наказания органы государства должны и практически проявлять человечное отношение к преступнику, уважение к его личности. Государство может быть вынуждено вести войну, и в этом случае солдат-христианин морально вынужден, во исполнение своего долга, убивать своего противника. Но ни государство как целое, ни отдельный солдат не имеют права ненавидеть врага; ничто на свете, никакая святая любовь к родине, никакая обязанность защищать правое дело, не могут их вынудить к этому; напротив, за пределами военной необходимости определенных действий должно проявляться человечное, братски любовное отношение к личности противника. И солдат–христианин, вынужденный убивать врага, обязан при всех условиях хранить в своей душе жалость и любовь к нему, как к своему брату; он должен молиться и призывать благодатные силы охранить в его душе неприкосновенными братское отношение, любовь — эту животворящую основу человеческих отношений. Вообще говоря, компромисс в сфере выполнения священных норм нравственного закона, необходимость в конкретной нравственной активности среди грешного мира прибегать к действиям, греховным с точки зрения нравственного закона, ни в малейшей мере не затрагивает чистоты нравственного бытия, не отклоняет христианина от следования по верному пути в области сущностной нравственно–духовной жизни. Как бы трудно ни было психологически такое сочетание, оно, в принципе, и возможно, и обязательно; и упорство нравственной воли, основанное на понимании этого соотношения и направленное на его неуклонное блюдение, есть необходимое условие нравственно здоровой человеческой — личной и общественной — жизни. Его осуществление возможно по той простой причине, что дело идет здесь, как указано, о совершенно разных объектах: нравственная активность в мире определяет действия, сущностные же заветы христианской веры относятся к формированию внутреннего строя духовного бытия.

Пусть не думают, однако, что это воззрение обрекает христианский нравственный завет любви на практическую бесплодность, ограничивая сферу его действия только внутренним состоянием духа. Все практическое значение нравственного завета совершенствования уяснится нам ниже. Здесь достаточно отметить только один неопровержимый и существенный факт: никакие внешние действия, сколько бы зла они ни содержали, не действуют так разрушительно, как самый дух ненависти. Вместо многих примеров — один, особенно актуальный: человечество давно и сравнительно легко оправилось бы от разрушений, причиненных войной 1914—1918 гг., если бы накопившийся за это время дух ненависти, озлобления и жажды мщения не отравил всей экономической и политической жизни следующих десятилетий. Плодом именно этого духа ненависти явилась только что происшедшая вторая, еще неизмеримо более ужасная война, посеявшая еще бесконечно больше драконова семени ненависти и жажды мщения.

При всей святости некоторых основоположных норм нравственного закона или «естественного права» в первичном смысле слова понятия добра и зла применимы только к духовному строю внутреннего бытия, к нравственному состоянию человека. Если этими понятиями строя внутреннего бытия или нравственного состояния мы заменим двусмысленное слово «воля», то мы должны будем присоединиться к суждению Канта (в этом отношении совпадающему со смыслом христианской правды): «Нет ничего на свете, что в первичном и точном смысле можно было бы назвать добрым или злым, кроме человеческой воли».

Повторяем: мы хорошо понимаем, что эта установка таит в себе опасность злоупотребления и легко может стать соблазном. Нам, конечно, напомнят о «святых отцах» инквизиции, которые, подвергая свои жертвы пыткам и сжигая их ни кострах, утверждали (а, может быть, в каком–то смысле даже искренно верили), что продолжают жалеть и любить их. Но снова приходится напомнить, что указание на опасность злоупотребления не есть опровержение по существу и что незримость, сокровенность Христовой правды дает наибольшую возможность ее кощунственного искажения. К этой общей оговорке надо еще прибавить, что, как ни велико моральное уродство инквизиции, — оно относительно все же имеет преимущество перед практикой некоторых современных доктрин, проповедующих истребление людей из ненависти или презрения к ним. Сознательное или лицемерное искажение правды вызывает моральное негодование перед греховностью человеческой природы, но сознательное, дерзновенное отрицание правды есть уже признак одержимости человека сатанинским началом.

Чтобы противодействовать возможному искажению уяснившейся нам двойственности духовной и нравственной жизни человека, ее вырождению в нравственное раздвоение личности, в служение двум противоречащим целям или ценностям, нужно осознать, что эта двойственность есть органически целостное двуединство, т. е. нужно понять пронизывающее ее, определяющее весь моральный строй человеческой жизни внутреннее единство, которое, тем самым, смягчает и ограничивает указанную двойственность. Но прежде чем обратиться к уяснению этого оформляющего единства, мы должны еще рассмотреть некоторые недоразумения, вытекающие из ложного истолкования намеченной нами двойственности.

5. Ложные истолкования двойственности нравственной жизни

В начале этой главы мы коснулись мимоходом основного источника ложных толкований принципиальной двойственности между «жизнью в Боге» и подчиненностью силам непросветленного мира. Этот источник есть склонность «рационализировать» указанное различие и, в силу этого, отожествлять эту незримую, проходящую через тайные глубины сердец грань между двумя сферами христианской жизни с каким–нибудь видимым, внешне уловимым, эмпирическим различием — с различием, которое, как таковое, по существу само принадлежит к составу «мира» и именно поэтому не может совпадать с рассмотренной выше принципиальной двойственностью между причастием сверхмирному бытию и погруженностью в стихию мира. Существует постоянная тенденция фальсифицировать, искажать эту незримую двойственность, отожествляя ее с каким–нибудь внешне уловимым различием, — то с различием в поведении, то с каким–либо различием социального порядка, то, наконец, с дифференциацией родов и областей человеческой жизни и деятельности. Некоторые из этих ложных истолкований мы хотели бы здесь специально отметить.

Самое грубое, но в известном смысле и самое естественное из этих искажений состоит в делении людей, смотря по внешне определимому их моральному поведению, на «святых», «истинных учеников Христовых», «спасенных» и т. п. и на «грешников», недостойных быть участниками Царства Божия и потому подлежащих исключению из состава Церкви как «общества святых». Это искажение, будучи естественной моральной реакцией на лицемерно внешнее исповедание устами веры Христовой, все же принципиально противоречит самому существу этой веры как религии не внешнего нравственного закона, а незримой спасающей благодати. Оно противоречит словам Христа, что Он пришел не судить, а спасти мир, и что не здоровые, а больные нуждаются в исцелении, Эта моралистическая установка, смешивающая незримую жизнь человеческого сердца с нравственным поведением, благодатность — с исполнением нравственного закона, есть в своей основе фарисейство в пределах христианского мира. Естественное само по себе стремление видеть признак подлинной просветленности в нравственной чистоте и святости сочетается здесь с нравственной оценкой не на основе усмотрения (По существу незримого, только Богу открытого) подлинного внутреннего состояния души, а на основе общеобязательного мерила внешнего поведения; и, вместе с тем, оно сочетается с ложным, уже выше упомянутым нами признанием абсолютного различия между «святым» и «грешным», «чистым» и «нечистым», «обращенным» и «необращенным». Всякое морализирующее сектантство — начиная с монтанистов и донатистов в древней Церкви и кончая современным баптизмом и пиетизмом — есть такого рода невольная подмена светлой, спасающей правды Христовой легализмом и, тем самым, фарисейством.

Наряду с этим существует естественная, почти невольная склонность отожествлять указанное нами незримое различие между двумя сферами бытия, в которых соучаствует каждый человек, с различием двух сфер человеческой жизни — именно «религиозной» и «мирской», понимая под ними внешне различимые области человеческой жизни и деятельности — с одной стороны, область молитвы, созерцания, участия в богослужении и т. п., и, с другой стороны, область экономической, государственной, общественной деятельности, научного, художественного и вообще культурного творчества и т. п. А это различие, в свою очередь, отожествляется с различием между «церковью» — или жизнью человека как «члена церкви» — и всей остальной, «мирской» его жизнью. А поскольку церковное вероучение признает особый чин «священства», указанная двойственность в конечном итоге легко принимает характер принципиального различия между нравственной жизнью и нравственными обязанностями, с одной стороны, «клирика», «духовного лица», и, с другой стороны, «мирянина».

Но все это есть плод хотя и довольно естественного, но все же по существу несостоятельного, искажающего существо дела недоразумения. Начнем с простейшего. Не входя здесь в обсуждение догматического вопроса о правомерности и обязательности особого чина «священства» в христианской Церкви, отметим только одно: если служение, к которому призвано «духовное лицо», естественно налагает на него некоторые особые обязанности, от которых свободен «мирянин», то это различие никак не совпадает с каким–либо принципиальным различием в строе нравственной жизни того и другого. Причина этому совсем простая, коренящаяся в самой основе христианской веры: в строгом и точном смысле слова христианин вообще не может быть «мирянином», ибо он принадлежит не «миру», а Христу и Богу; весь фундамент его духовного, а потому и нравственного бытия есть «царство Божие» — бытие в Боге, которое по самому своему существу — «не от мира сего». В этом смысле догмат «всеобщего священства» просто совпадает с самыми существом христианской веры. Повторим еще раз уже приведенные в иной связи слова апостола Петра: «вы — род избранный, царственное священство, народ святый, люди, взятые в удел, дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы в чудный Свой свет». Если «священник», по своему чину призванный предстоять пред алтарем, совершать таинства и наставлять в вере остальных членов Церкви, должен естественно блюсти свою нравственную чистоту еще строже, чем остальные христиане, то это различие никак не может совпадать с каким–либо принципиальным, качественным различием в строе нравственной жизни; в сущности, даже это чисто количественное различие есть лишь неизбежная уступка моральному упадку христианского мира, при котором приходится терпеть то, что большинство «христиан» не имеет ни сил, ни вкуса к христианскому освящению своей жизни. И, с другой стороны, священник есть столь же несовершенное, грешное существо, живущее в мире, связанное с миром и вынужденное считаться с властью над собой сил мира сего, как и мирянин. И ошибочное отожествление различия между сущностной жизнью в Боге и, жизнью христианина в мире с различием между «духовным сословием» и мирянами грозит привести к одному из самых гибельных заблуждений христианского мира — к «клерикализму».

Уже несколько больше основания есть базировать на указанной нами двойственности в структуре христианской нравственной жизни различие между «монашеством» и всем остальным христианским миром (включая так называемое «белое духовенство»). То обстоятельство, что со времени распространения христианской веры в широких массах — с чем, естественно, было связано вхождение в состав христианской церкви элементов, лишь поверхностно христианизованных, т. е. вторжение в жизнь церкви сил «мирского порядка», — у многих христиан, естественно, возникла потребность охранить напряженность и чистоту своей христианской жизни путем внешнего обособления от сферы мирской жизни, через уход в одиночество или в уединенную жизнь маленькой общины верующих, — это обстоятельство есть действительно некое внешнее, видимое обнаружение принципиальной двойственности, проникающей в христианскую нравственную жизнь. Вопреки всем предубеждениям протестантизма, христианское монашество есть, в принципе, вечное напоминание миру основоположной христианской истины о том, что «Царство Мое — не от мира сего». Принципиальной двойственности христианской нравственной жизни действительно до известной степени соответствует двойственность христианских «должностей» или образов жизни, жизни созерцательно-молитвенной, отрешенной от мира, и жизни в мире, исполненной нравственной активности. «Бесполезная» по внешнему виду, монашеская жизнь есть — поскольку она реально отвечает своему назначению — некая организация накопления и охраны духовных благ, вне которых практическое снабжение мира этими благами, в сущности, так же невозможно, как невозможно распределение материальных благ без их производства и их хранения на складах.