СВЕТ ВО ТЬМЕ. ОПЫТ Х
Но, конечно, и здесь нельзя забывать, что принципиальная грань между двумя сферами христианской жизни остается навсегда внутренней и незримой, проходит, по существу, лишь в глубинах человеческого духа, и что никакое вообще видимое социальное расчленение не может быть ему адекватно. Поэтому двойственность между сущностной жизнью в Боге и подчиненностью миру так же продолжается и за монастырскими стенами, как и в жизни мира. Монашеская жизнь или жизнь монастыря по самым условиям человеческого существования (по экономической основе своего бытия, по юридической оформленности и т. п.) связана с жизнью мира. Нравственная жизнь монашества и в хорошем, и в дурном смысле определена этой связью: известно, как влияли монастыри едва ли не на все области мирской жизни народа, среди которого они существовали; ряд монашеских орденов прямо ставил своей практической задачей религиозное и нравственное воздействие на мир; и, с другой стороны, — увы! — достаточно известно, как часто монахи уносили в своей душе силы мира сего и за монастырские стены и оказывались там в плену у них. И обратно: христиане, живущие в миру и открыто подвергающиеся всем соблазнам мира, — поскольку они суть вообще христиане — вынуждены блюсти в глубине души отрешенную от мира жизнь в Боге, т. е. незримо выполнять и функцию «монахов». И если христианская вера предполагает всеобщее священство, то она в этом смысле предполагает и некое незримое, в глубинах души осуществляемое «всеобщее монашество». Среди вечно языческого мира каждый христианин должен в известном смысле быть «монахом».
Столь же несостоятельно распространенное отождествление намеченной нами двойственности с различием между «религиозной» жизнью человека и всей остальной, «мирской» его жизнью или — в порядке коллективном — между «церковью» (понимая под последней союз или организацию верующих) и мирскими силами государства, политики, светской культуры и т. п. С этой точки зрения христианин есть христианин, лишь поскольку он отдает свои силы и свое время «религиозной жизни» — поскольку он молится, постится, посещает церковь и т.
д.; за этими пределами человек есть уже не «христианин», а исполнитель какой–либо мирской функции — военный, или чиновник, или купец, или ученый и т. п., и «христианская церковь» есть одна из инстанций и сил мира — наряду с семьей и государством, профессиональными союзами, торговлей, промышленностью, наукой, искусством и т. д.
В действительности, однако, «религиозная жизнь» христианина не есть какая–либо частная сфера его жизни и деятельности, а есть само его бытие. Это бытие имеет, конечно, свой центр и свою периферию, но духовная энергия, излучаемая из его центра, универсальна и пронизывает всю жизнь христианина во всем многообразии ее областей и проявлений. Что бы ни делал христианин и чему бы ни посвящал свою деятельность, — на всяком месте и во всяком своем деле он должен оставаться христианином; все должен он делать «религиозно», в согласии с требованиями христианской правды. Поэтому и в порядке коллективном «церковь» не есть одна из многих инстанций или сил общественной жизни; таковой она только представляется извне, т. е. воспринимаемая сознанием, направленным ни предметный мир и внутренне не укорененным в реальности церкви. По своему внутреннему существу церковь есть пребывающая в мире сем потенция царства Божия, в котором Бог есть «всяческая во всем»; будучи единством верующего и спасенного человечества, «телом Христовым», она по существу универсальна и распространяет свою духовную энергию на всю полноту и коллективной человеческой жизни. Церковь, правда, не должна господствовать над всем миром тем внешним господством, на которое притязает государство, но это не потому, чтобы она была только частью реальности человеческого бытия, а потому, что момент господства в смысле внешней власти или внешнего могущества противоречит самому существу христианской церкви. Но она должна изливать хранимые ею благодатные силы на всю полноту и все многообразие человеческого бытия и, в аспекте его коллективно–общественной жизни, озарять светом христианской веры, наполнять энергией христианского бытия и семью, и государство, и хозяйство, и науку, и искусство.
Дело идет, следовательно, и здесь не о внешне реальном, зримом различии между «церковью» и остальными областями «мира» (как будто церковь сама есть часть «мира»), а о незримом различии — в пределах универсальной, всеобъемлющей христианской жизни или универсальной мистической реальности «церкви» — между сущностным бытием в Боге, как бы между сердцевиной христианского бытия, уже искупленной, облагодатствованной, и излучением христианского света в мир — в сферу тьмы; и это последнее различие, будучи само имманентно–религиозного или метафизического порядка, никак не может совпасть с внешним различием между различными функциями и областями земной человеческой жизни.
Своеобразным вариантом учения об ограниченности бытия и действия христианской церкви и о наличии сферы жизни, остающейся вообще за пределами религиозной жизни христианина, является распространенное в христианском мире воззрение — особенно характерное для лютеранства, — по которому христианскому освящению или нравственному оформлению подлежит только так называемая «частная жизнь» человека. Согласно этому воззрению верующий христианин должен в отношении к членам своей семьи, к своей прислуге, к своим друзьям и знакомым — ко всем людям, с которыми он встречается в порядке частной жизни, — осуществлять в чистоте начала христианской жизни, указанные в нравственных заповедях Евангелия. Область же жизни «публичной» — общественной и государственной — рассматривается здесь как сфера, вообще не касающаяся христианина как такового (во всяком случае, поскольку она не затрагивает неприкосновенность его религиозной жизни). Публичная жизнь имеет свои цели, свои правила и закономерности, не имеющие ничего общего с христианством, и христианский долг жизни здесь исчерпывается, в согласии с наставлением апостола Павла, — «повиновением властям предержащим». В этой области, таким образом, поредение христианина ничем не отличается от поведения добронравного, законопослушного язычника или неверующего. С искренним христианским сознанием, с христианской любовью к ближним можно без зазрения совести сочетать послушное исполнение даже самых жестоких, бесчеловечных, даже по существу ничем не оправданных приказов законной власти, Это понимание есть одно из самых странных заблуждений христианской мысли, вытекающее из какой–то внутренней робости, из некого рабского самосознания, из духовного самоуничижения перед силами мира сего. Формально оно опирается на сознание двойственности между «царством Божиим» и «царством кесаря», о которой мы говорили выше в иной связи. Но, рационализируя эту двойственность, оно выделяет «царство кесаря» вообще из сферы религиозно–нравственной жизни, делает служение «кесарю» совершенно автономным и тем как бы координирует его со служением Богу. Нам нет надобности вдаваться здесь в более глубокие философско–политические размышления; достаточно указать, что для сознания, внутренне свободного (каковым и должно быть христианское сознание), «общество» и «государство» в последнем счете есть нечто вроде большой семьи человека и в принципе ничем не отличается от семьи в буквальном смысле. Нравственные отношения христианина к согражданам, к порядку совместной жизни с ними и, тем самым, к власти — которая есть в конечном счете только орудие и выражение организованного единства этой совместной жизни — осуществляется в том же плане бытия, как и его обязанности в отношении членов его семьи, его друзей и знакомых. Какой бы смысл ни имело различие между «публичной» и «частной» жизнью — перед лицом нравственного сознания оно не существенно. Обязанности христианина остаются одинаковыми для всей его жизни в мире; забота его и ответственность распространяются одинаково на обе эти разновидности одной и той же сферы его жизни, — именно той, которая конституируется его принадлежностью к коллективному человеческому бытию, его нравственной связью с ближними. Во всей этой сфере христианин одинаково, с одной стороны, должен излучать во вне благодатные силы своего внутреннего бытия, и, с другой стороны, вынужден считаться с несовершенством, присущим всякому мирскому, непросветленному бытию, — со всеми изложенными выше практическими выводами, отсюда следующими. Семейные отношения, воспитание детей, отношение к друзьям и пр. требуют такой же дисциплины, таких же иногда суровых мер ограждения от зла, как и жизнь общественная; и наоборот, последняя должна в такой же мере быть субстанционально просветленной силами христианского бытия, как и так называемая «личная жизнь».
Откуда вообще могло взяться столь несостоятельное воззрение? Что могло быть объективным поводом для него? Ответ на этот вопрос подвинет нас по существу в уяснении занимающей нас темы.
Ошибочность приведенного воззрения заключается в том, что различие чисто количественное оно возводит на степень различия качественного и принципиального. Количественное же различие здесь заключается в следующем. Чем уже круг людей, с которыми мы находимся с связи, тем легче отношения с ними могут носить характер живого отношения к данной конкретной личности в ее своеобразии; но именно такое отношение предполагается христианским заветом любви к ближнему; только в форме такого отношения может изливаться во вне благодатная сила христианской жизни в Боге. И наоборот, чем шире круг лиц или общественное целое, с которым мы имеем дело, тем более мы должны считаться с некими коллективными и в этом смысле безличными моментами и факторами жизни людей, и в силу этого в тем большей мере наша любовь к ним, наша забота о них должна будет воплощаться, с одной стороны, в блюдении в отношении их некоторых общих норм — «закона», и, с другой стороны, в действиях, имеющих целью в общей форме оградить их от зла — что, как мы знаем, обычно требует «мирских», обремененных грехом средств. В «коллективе» начало непросветленного, грешного «мира» выступает с большей силой, чем в сфере отношений лица к лицу; поэтому в нем труднее осуществимо непосредственное излучение благодатных сил, чем в отношении к небольшой группе людей, каждого из которых мы можем встретить как личность и потому можем надеяться непосредственно «заразить» благодатною силой Христова света.
Различие это, как указано, — лишь количественное, а не принципиальное; и поэтому различение между «частной» и «общественной» жизнью, пожалуй, еще менее адекватно намеченной нами имманентной двойственности в структуре христианской нравственной жизни, чем другие рассмотренные выше видимые различения. Но только что указанный повод к этому по существу несостоятельному различению содержит мысль, полезную нам в другом отношении. А именно, эта мысль помогает нам осознать сущность того начала, которое служит связующей нитью между рассмотренными нами двумя сферами жизни.
6. Начало единства нравственной жизни
Выше мы упомянули, что утверждение двойственности в духовной и нравственной жизни человека таит в себе потенциальную опасность настоящего нравственного раздвоения личности. Описанная нами двойственность христианской жизни — двойственность между бытием в Боге и нравственной активностью в условиях несовершенного мира — рискует произвести впечатление какой–то расколотости христианской души на две ничем между собой не связанные и совершенно разнородные части — какого–то резкого разрыва, вообще уничтожающего всякую целостность души. И фактически такая расколотость, такой разрыв есть явление очень частое в мире, именующем себя христианским. Наподобие пресловутой «двойной бухгалтерии» в области теоретической мысли — непримиренного сочетания в человеческом уме «веры», исповедуемой по воскресеньям в церкви, с неверием, составляющим убеждение будничного — житейского и научного — понимания мира, — в сфере нравственной жизни весьма распространено непримиренное и непримиримое сочетание веры в христианские нравственные заветы с их совершенным отрицанием в применении к практике земной жизни.
Но, конечно, совершенно очевидно, что такая расколотость нравственного (как и теоретического) сознания есть явление некого духовного уродства, некого греховного искажения истинного соотношения, сколь бы ни было распространено подобное явление. С самого начала ясно, что изложенная нами основоположная двойственность, необходимо вытекающая из самого существа христианского сознания, не может совпадать с подобным искажением. Поскольку искупленная, благодатная жизнь в Боге христианина есть подлинная реальность, она должна как–то существенно отражаться и на своеобразии его активности в мире. Двойственность должна быть не непримиримой расколотостью, а двойственностью на почве некого единства — органическим, внутренне согласованным двуединством. Человек, действенность которого в мире всецело определена началами и мотивами мирского порядка и ничем не отличается от активности язычника, — такой человек тем самым обличает, что он фактически принадлежит к «детям века сего»; и благодатная внутренняя жизнь, которую он при этом мнит сохранить, неизбежно оказалась бы мнимой. Благодатная жизнь в Боге, в силу которой христиане суть «соль мира», должна действенно сказываться в «осолении мира» — иначе эта соль никуда не годится и ее «выбрасывают вон»; светильник, излучающий свет Христовой правды, не должен ставиться «под спуд», а должен быть установлен высоко, чтобы светить миру.
Образ «света» — тот самый, который есть для нас общая основа наших размышлений, — легче всего поможет нам уяснить истинную природу искомого отношения. Если мы говорили о внутреннем нравственном бытии христианина и отличали от него его нравственную действенность в мире, то не надо забывать, что самое существо, как бы субстанция этого бытия, — в полной аналогии с природой света — состоит в энергии, которая не может не излучаться во вне. Истинное имя этой энергии есть — любовь. «Бог есть любовь», и потому бытие в Боге есть бытие, насквозь пронизанное и пропитанное благодатной силой божественной любви. И если это бытие есть, с одной стороны, некое внутреннее состояние души, то вместе с тем — в силу того, что любовь по самому своему существу есть действенная энергия — оно есть излучение во вне благодатной силы любви; душа, внутренне исполненная любви, с такой же естественностью и неизбежностью любит, с какой свет — светит. Все случаи, в которых душа, как будто погруженная в Бога и наполненная Богом, не любит, не изливает непроизвольно на окружающий мир и прежде всего на живые человеческие души благости, любви, сострадания, симпатии — все подобные случаи (довольно частые в благочестии пиетистического типа всех христианских исповеданий) свидетельствуют о призрачности, неподлинности, извращенности самой внутренней религиозной жизни. Заповедь любви к ближнему в ее первоисточнике или непосредственном существе не есть для христианина некое внешнее веление, нормирующее его поведение или направление его воли; это есть только изъяснение самого существа его христианского бытия в его совершенно необходимом, непроизвольном следствии. Иначе говоря, любовь есть то определение христианского бытия, в котором погашено или преодолено само различие между внутренним бытием, обращенным к Богу или сущим в Боге, и нравственной активностью во вне, ибо, подобно свету, это есть внутреннее состояние, самое существо которого состоит в излучении во вне. В лице любви мы имеем, таким образом, начало, определяющее единство христианской жизни.
Существенно при этом осознать, что с точки зрения христианской веры это единство есть единство безусловно всеобъемлющее, универсальное, не знающее в жизни христианина никаких границ. Нет такого положения, нет такой жизненной проблемы, нет такого состояния мира, которые принципиально преграждали бы возможность любви или требовали бы от нас иного, противоположного отношения к ближним и миру. Мы уже видели это выше, когда указывали, что необходимость действий, обремененных грехом, не освобождает христианина от обязанности любви. С этой точки зрения изложенная нами выше двойственность христианского бытия и христианской нравственной жизни не есть двойственность между отношением любви или воздействием любви на мир и каким–либо иным отношением или воздействием за пределами любви; ибо никакого иного отношения к миру и людям, кроме любви, у христианина быть не может. Эта двойственность оказывается, наоборот, двойственностью, укорененной в единстве, — именно в универсальном, всеобъемлющем начале любви. Это есть двуединство двух разных форм обнаружения или активного действия единого начала любви. То, что мы выше различали как внутреннее бытие и внешнюю активность или как внутренний строй души и нравственное поведение в отношении мира, уясняется нам теперь, как различие между непосредственным излучением благодатной силы любви и системой умышленных действий, руководимых любовью, — системой, которую мы можем коротко обозначить как «политику любви». Во всякий момент нашей нравственной жизни и, строго говоря, в отношении всякого вообще положения, в котором мы соприкасаемся с еще непросветленной стихией мира сего (а бываем ли мы вообще в каком–либо ином положении?) от нас одновременно требуется двоякое: наше сущностное, исполненное благодатных сил бытие в Боге должно — вне всяких рассуждений и соображений о последствиях — изливаться непроизвольным потоком любви на наших ближних, на всю окружающую нас жизнь и тем озарять, согревать, укреплять, объединять ее; и вместе с тем, в нашей ответственности за судьбу ближних и мира, мы обязаны осмысленно осуществлять нашу любовь на таких путях и в таких действиях, чтобы она в максимальной мере оказалась полезной и плодотворной; и, как мы видели, в этой форме активности любви мы иногда обязаны даже соучаствовать в меньшем грехе, если это необходимо для охраны мира от большего зла. Так христианская нравственная жизнь распадается на двойственность сущностного излучения любви и осмысленной, разумной, считающейся со всеми условиями грешного бытия мира политикой любви — не переставая в силу этой двойственности быть единством того начала, которое образует универсальное существо христианской жизни, — именно начала любви.