The Doctrine of the Logos in Its History

Греческая философия очутилась перед аудиторией, чрезвычайно многочисленной и пестрой: она сделалась воспитательницей всего мира, учительницей словесности и наук – «энциклопедического образования». И если она могущественно и благотворно воздействовала на свою среду, то и эта среда, теми запросами, которые она ей предъявляла, со своей стороны воздействовала на нее. Она усилила школьную организацию и развила во всех школах ту жилку софистической риторики, которая всегда в них присутствовала: грамматика, риторика, словесность по–прежнему оставались краеугольным камнем воспитания. И, несмотря на всю ученость и дарования одних философов или на весь школьный педантизм других, общественный спрос нередко создавал популярных преподавателей, весьма близких к типу некоторых из старых софистов, более риторов и грамматиков, чем философов, декламаторов, пробавлявшихся дешевым эклектизмом в области мысли. Средний уровень интеллигенции всюду и всегда склонен к такому эклектизму, и мало–помалу, по мере своего распространения, греческая философия становится эклектической.

Были и внутренние причины, обусловливавшие это явление. Во–первых, одно долгое совместное существование и обмен мыслей естественно вызвали взаимные влияния, сгладили школьные различия и наиболее резкие особенности; во–вторых, скептицизм и в особенности сокрушительная критика Карнеадаподорвали веру в догматические построения, заставили мыслителей различных школ искать единства, соглашения противоречий; а утомленная мысль, не чувствуя себя в силах примирить

–  75  –

их путем органического синтеза, согласовала их поверхностным образом, теряя сознание различий.

Все школы испытали отчасти взаимное влияние. Даже эпикурейцы, стоявшие особняком по своему материалистическому учению и крепче других соблюдавшие традиции своего основателя и патрона, – и те в частных вопросах этики или нравственной казуистики шли на уступки и делали некоторые заимствования у своих соперников или же искали оружия против них в критике Карнеада[49]. Но гораздо важнее проявления того эклектизма, того взаимного проникновения различных учений, которое обусловливалось смутным сознанием действительных проблем философии этого времени. Одной из таких капитальных проблем являлось согласование дуализма Аристотеля и Платона с монизмом стоиков. Как мы видели выше (стр. 48–49), самый стоицизм представлял собой попытку разрешить основную проблему великих систем аттической метафизики, заключавшуюся в их дуализме. Но попытка эта оказалась несовершенной, и над задачей продолжают работать новые стоики, такие, как Посидоний, перипатетики, академики, новопифагорейцы. Стоики отчасти приближаются к дуализму; аристотелики, ревниво охраняя свое учение, делают, однако, несколько попыток к соглашению со стоицизмом; Академия превращается в эклектическую школу, стремящуюся найти середину между главнейшими учениями, и отожествляет эту среднюю философию с философиейПлатона, между тем как новые пифагорейцы выдают свой платонизирующий стоицизм за учение самого Пифагора и облекают его в форму мистической символики пифагорейских чисел.

Мы не можем подробно останавливаться на рассмотрении этого исторического процесса, как ни важны были его последствия. Он совершался медленно и постепенно, но повсеместно. Сначала среди стоиков началось некоторое отклонение от догматов школы; уже некоторые из учеников Хризиппа, этого первого схоластика стоицизма, отказываются от учения о конечном воспламенении мира, признавая его вечность вместе с Аристотелем. Но раз

–  76  –

вселенная не подлежит возвращению в Божество, она сохраняет свою особность по отношению к нему, а постольку, следовательно, и божественно–разумное начало отделяется от мира. Известнейшие стоики II и I века, Панеций и Посидоний, тщательно изучают философов других школ и увлекаются ими; первый «постоянно имел на устах Платона, Аристотеля, Ксенократа, Теофраста, Дикеарха» (Cic, de fin. IV, 28, 79); второй увлекался «божественным» Платоном, посвятил целый комментарий его «Тимею» и, усиливая дуализм деятельного и страдательного начала, приближался к Платону в своей психологии. Стремление к дуализму в психологии и этике выражается столь же сильно у стоиков императорской эпохи, обусловленное их религиозно–нравственной тенденцией[50].

Под влиянием критики Карнеада основные положения стоицизма либо подвергаются ограничению, либо же, наоборот, расширяются и согласуются с философией Платона и Аристотеля, дабы найти в ней поддержку и подтверждение. Раз в «господствующей» части нашей души царит единый логос, то не должен ли он обусловливать согласие в нравственных и теоретических воззрениях хотя бы мудрейших из людей? И Посидоний стремится доказать такое согласие философов, примешивая учение Платона и Аристотеля к стоицизму и, наоборот, – стоицизм к платонизму: это последнее учение он сводит к пифагорейству и видит в Платоне лишь истолкователя Пифагора. Комментарий Посидония на «Тимея» заключал в себе попытку истолкования пифагорейства и платонизма в стоическом смысле, причем стоицизм примирялся не только с психологией и демонологией Платона, с его учением о предвечности души, но и с его учением об идеях и мировой душе и даже с пифагорейской символикой чисел. По–видимому, Посидоний отожествлял «идеи» и «числа» с действующими силами, или «логосами», стоиков, причем все эти идеи и числа признавались «истечениями» верховной Монады и вместе началами, внутренно присущими вещам. Мировая душа также отожествлялась с идеей, или логосом, и таким путем между

–  77  –

пифагорейством, платонизмом и стоицизмом устанавливалось полное согласие. Отсюда выясняется громадное значение Посидония для всей истории последующего эклектизма и мистической философии новопифагорейцев и Филона. Неопифагорейцы, как мы увидим ниже, отчасти непосредственно исходили из Посидониева толкования философии Платона и Пифагора, и Филон в своем соединении стоицизма с платонизмом и пифагорейством, в своем отожествлении идеи Платона с Логосом стоиков, проницающим и зиждущим мир, также идет по следам Посидония[51].