Сочинения
Наконец, мы должны упомянуть о том народе, который с наибольшей чистотою сохранил предания и дух учения иранского. Священные песни Израиля не могут даже идти в сравнение с другими произведениями религиозного убеждения. До тех пор, покуда человек не утратит чувства истины художественной или человеческой, творения пророков и царя–песнопевца будут находить отзыв в душе беспристрастного ценителя и будут признаваться совершеннейшим примером искренности в вере и поэзии, жизненного стремления к духовному началу.
Стоит только вспомнить псалмы: «Коль возлюбленны селения Твоя, Господи сил. Желает и скончавается душа моя к дому Божию», или: «Как жаждет олень источников водных, так жаждет душа моя тебя, Господи!» или восклицание: «Кто даст мне крылья, как голубице, и полечу, и почию» [290], и почти весь Псалтырь. Тут дело не о мнениях, но об истине исторической.
Очевидно, мысль о Боге, Его свободной деятельности и неограниченной власти вполне сроднилась с душою еврея. Тут нет ни следа умствования, нет ни слабейшего признака сомнения. Пророк рассказывает дела Божий просто и без оглядки на себя или на других, с такою же уверенностью, как происшествия вчерашнего дня, случившиеся в виду всего мира. Пророк обращается к Богу с тою верою, для которой невидимое видимо, и нет разницы между небом мысленным и землею осязаемою. Это в них не мнение, не убеждение личное, но корень и итог всей жизни, это явный плод непрерывного, неизменного предания. Чистоты иранства первобытного мы не можем искать нигде, кроме племени, которое само представляет нам все признаки первобытности, точно так же как характера кушитского должно искать в странах, в которых он менее всего был подвержен влиянию Иранскому, именно в Эфиопии и в Мизраиме, и в отдаленных временах, которые предшествовали почти всеобщему синкретизму религий.
Внимательное изучение верований, родившихся в западном Иране, смысл их обрядов и символических выражений, представляют как общую характеристику свою поклонение духу и презрение или вражду к вещественному миру. Магизм менее мозаизма и тифонизма выражает это направление мысли. Отсутствие обрезания и других положительных доказательств могло бы даже навести сомнение на коренное сродство веры израильской и мидийской. Но, во–первых, точки их соприкосновения так многочисленны и сходство всех преданий и всего учения так велико, что даже западная критика признала их взаимное влияние друг на друга, тогда как гораздо простее и естественнее было бы признать их единство; во–вторых, обычай отдавать тела мертвецов на съедение животным, объясненный мнимым желанием парсов и мидийцев соединиться с жизнию мира или питать собою живые существа, есть явное доказательство, что они в старину считали телесную оболочку человека чем‑то скверным и недостойным его духовного величия. Не овца и не корова или голубь, посвященные Ормузду, питаются трупами, но волки, коршуны или вороны, злые творения злого Агримана. Злое злому и отдается. Таково значение обряда. Что же касается до обрезания, оно чаще находится в землях кушитской Африки, чем в областях иранского учения. Перешло ли оно от юго–западной Азии с ее колониями в Египет и к колобам Эфиопским, оттуда ли оно принято Израилем и аравитянами, трудно решить. Не самый обряд определяет свое значение, а общность жизни и обрядов. Тот же символ, перешедший наследственно от одних родоначальников или общих учений, или даже занятый, мог совершенно изменить свой смысл и сделаться у одного народа клеймом отвержения, а у другого — клеймом святыни. Поклонение производительной силе составляет корень всех служений африканского начала, проклятие земному веществу выражается беспрестанно во всех позднейших пророках и в царе–песнопевце, и представлено ясным символом в законе Моисея, уравнявшего человека в отношении выкупа с животным — эмблемою буйства плотских страстей. Физиономия религии, как и физиономия племени, познается только в своде отдельных частей, а не в мелком их разборе.
Слова, исполненные силы и огня, недаром звучат на земле; возвещение высоких мыслей не может оставаться бесплодным, и ясное предание, твердо сохраненное, должно мало–помалу увлекать народы, у которых прошедшее забыто или затемнено примесью сказки. Центр иранский продолжал действовать на весь мир напряженностью веры даже тогда, когда весь мир был разорван войною и дружеские сношения племен почти прекратились. Распространение жизни духовной не так явно, как распространение физической заразы в болезнях или нравственной болезни в сказках. Творение произвола имеет форму определенную, по которой можно отследить его путь. Слово истины, пробуждающее внутреннюю деятельность души и восстановляющее ее стройную красоту, содержит в себе общечеловеческий характер, оно возвышает духовное существо учеников своих, но не налагает на них определенной и формальной печати.
Легко отследить происхождение Диониса или Шивы; но как отследить мысль, выраженную для Эллады Сократом или вдохновенными устами Платона. Где найти ее положительный источник. Живое слово о святости духа ходило по земле, незамеченное современниками и неуловимое для исторической критики. Мы можем только указать на ту область или ту полосу народов, в которой оно никогда не переставало звучать во всеуслышание человекам. Эта область определяется, как мы видели, из сравнения мифов, связанных между собою общим характером вражды против поклонения земным стихиям и вещественной природе. Вражда же проявляется в лицах, названных у эллинов Кроносом и Ираклом, у египтян Тифоном, у сирийцев Узовом (Узов–Арес) и т. д. Эллины ведут род древнего Иракла от древнейшего еще Персея, которого смысл определяется войною его с Дионисом и дружбою с Аполлоном, а происхождение самим именем, указывающим на землю персов (парсов), или на лицо мифического Берсина, проповедника огнепоклонства, или, что еще вероятнее, на олицетворенное огнепоклонство, ибо таково этимологическое значение имени Версии. Вражда племен, искажающая все лучшие их стремления, всегда противилась распространению иранства, и нельзя не заметить, что когда римский меч сокрушил силу отдельных государств и подчинил полмира законам невольного братства, вера Израиля, чистейший остаток Иранства, стала распространяться по областям Египта, Малой Азии, Эллады и даже Италии. Свидетельство апостола еврейского и историка римского в этом отношении совершенно определительно и не относится к новорожденному христианству.
Напряженность веры с одной стороны и жизненного наслаждения с другой проявляются единовременно в смертельной борьбе на пространстве державы римской в первые века христианства. Это проявление ясное и резкое было только повторением в малом виде, но в сосредоточенных силах, религиозной жизни всего человечества от самой его колыбели. Все разыскания приводят нас к тому заключению, что первоначальная вера почти целого мира была чистым поклонением Духу, мало–помалу исказившимся от разврата кушитской вещественности и перешедшим во все виды многобожия человекообразного, звездного или стихийного. Введение христианства было эпохою крутого перелома и возврата к забытому учению, но в отношении к истории древности мы должны ограничиваться преданиями, обрядами или свидетельствами, на которых не легла еще печать нового духа, пробужденного проповедью еврейских рыбаков.
Вообще, чем новее история народа, чем позже появляется он на сцене мира, тем менее значительны его предания в смысле религиозном. Юго–западная Азия (наш Восток), над которою ранее других частей света загораются лучи просвещения, служит нам точкою отправления во всех разысканиях. К юго–западной Азии принадлежат Египет и Эфиопия, хотя они заключены в другом отделе географическом и дали начало другому направлению, чуждому остальной Азии. Вот ранние центры деятельной жизни, обнявшей всю землю в своем развитии и все человечество в своих борьбах.
< РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРЕДАНИЯ И МИФЫ>
История религии пополняет летопись племен; во многих отношениях она даже важнее истории политической, ибо для человечества, так же как для человека, жизнь духа выше жизни тела. В развитии, в сообщении, в движении верований находим мы драгоценнейшие указания на все внутреннее развитие и движение мысли на земном шаре. Война и мир приводят в соприкосновение только близких соседей. Торговля, сводящая народы отдаленные, основана на выгодах вещественных, на нуждах телесных, принадлежащих почти столько же животному, сколько человеку, и оставляет по себе мало следов или следы слишком неясные. Религия переходит расстояния, едва доступные для самой предприимчивой торговли, но везде запечатлевает ясные и красноречивые следы в художествах, или в словесности, или в преданиях и обычаях. Сверх того, самое сообщение понятий религиозных от народа к народу уже свидетельствует о гармонии и духовном единстве племен.
Многие предания, общие целой системе народов, доказывают их родство столько же, сколько оно доказывается сходством физиономий и языков; но с другой стороны, способность всех людей принимать всякую истину и увлекаться всяким заблуждением оставляет всегда под сомнением первобытность учения даже в том племени, которое не помнит другой древнейшей веры. Впрочем, заемная или коренная, общая религия двух семей, окруженная общими преданиями и символами, свидетельствует о родовом единстве или о давнишних сношениях. Во всяком случае, разыскатель древности находит в ней признак необманчивый и нить, с которою он может проникнуть в самую глубь прошедших веков.
Много было говорено о необходимом сходстве в проявлениях мысли человеческой и о том, как природа внешняя и единство внутреннего организма должны наводить различные племена на поклонение одним и тем же предметам и на развитие одних и тех же понятий. Было время, когда точно такие же глубокомысленные рассуждения важно повторялись насчет языков. Это время прошло: наука подвинулась. Она догадалась, что трудно двум семьям совершенно различным попасть на одни и те же звуки для выражения одного понятия, тогда, когда одна и та же семья, разделенная во времена исторические, теряет почти мгновенно единство наречий и распадается на две ветви, которые через несколько веков едва уже понимают друг друга. Пора догадаться, что тот же самый закон действует на религии и действует почти с тою же силою. Кажется, мы не слишком многого требуем от остроумия наших современников, надеясь, что они признают символ змеи и другие ему подобные за довольно произвольное создание человеческого воображения, а не за необходимое проявление общей мысли. Может быть, приняв такое смелое предположение, ученая критика дойдет и до того, что она согласится считать вражду против змеи за признак религии, основанной на начале, противном змеепоклонению, и даже (чего мудреного!) в наш век высокого просвещения, сабеизм книжников исчезнет так же, как исчез сабеизм некнижной черни. Этот благополучный перелом довольно общего недуга воспоследует тогда, когда многознающие историки рода человеческого убедятся, что на небе нет ни змей, ни баранов, ни медведей, и что главные символы религий существовали прежде знаний астрономических. Ошибка их до сих пор весьма простительна: они чаще глядят на описания людей и земли и на карты неба, весьма хорошо гравированные, под названием «Wunder des Himmels»[291] или тому подобными, чем на людей, на землю и звездное небо.
Свободная личность человека так многообразно изменяет отдельные понятия религиозные и характер богов, населяющих народное небо, что исследователь должен с величайшею осторожностью входить в разбор подробностей, и при этом разборе постоянно иметь в виду общую систему верования. Иначе он неизбежно попадает в грубейшие ошибки. Должно всегда помнить всю прихотливость воображения, все разнообразие страстей человеческих, всю склонность дикаря полупросвещенного заменять произвольным суеверием недостаток своей веры, и при этом всю строго логическую последовательность, с которой развивается какое‑нибудь ложное понятие, принятое случайно, чтобы объяснить себе пестроту и бестолковое богатство древних мифологий.
Одно и то же божество весьма часто переходило из благого в злое или из злого в благое, вследствие самого простого хода мысли. Тот, кто может отстранить беду, властен и насылать ее; тот, кто может карать бедою, может также и миловать. Аполлон — целитель по своему коренному свойству доброго духа: из этого же следует, что он может и наказывать тою болезнию, которую он исцеляет. Вот простой смысл мифа, которому нашли пропасть толкований. Аполлон‑де насылает чуму на эллинов; это значит, что лучи солнца, нагревая сырую землю, производят вредные пары и болезни и пр., и пр. Быть может, есть что‑нибудь и похожее на правду в этом объяснении, но сперва надобно бы доказать, что Гомер считал Аполлона богом солнца, а это еще под сомнением. Известны нам народы, которые поклоняются духу зла (курды и даже отчасти друзы). Они ему молятся, чтобы его умилостивить. Еще шаг, и они могут счесть его своим покровителем. Пройдут века и он при счастливом обороте народной жизни, поступит в начальники добрых духов. Страх и благодарность изменяют все первоначальные понятия, особенно в тех верованиях, которые, приняв антропоморфизм, обоготворили не разумную свободу, но страстный произвол. Человекообразие и отсутствие жреческой касты, хранящей учения и предания древности, отняли у религии эллинской и римской всякий нравственный смысл, дозволив народной прихоти изменять беспрестанно первобытный тип каждого отдельного божества. Поэты греческие, бывшие некогда служителями святыни и наставниками полудиких племен, сделались наконец потешниками народных страстей и народного бессмыслия. Соблазнительная красота их сказок, утративших свое религиозное значение, и разгульное воображение, неразлучное с поэтическим призванием, довершили искажение, которого зародыши лежали в мелкости народных общин, в отсутствии общей центральной жизни, во враждебном отношении отдельных семей (черта общая всем горцам), в коренном синкретизме и в разнообразии источников, из которых Эллада черпала свое просвещение. Собственно богослужебный характер первой поэзии сохранился в преданиях об Орфее, Лине и других, и гораздо после времен Гомера выдуман был рассказ о том, как Гезиод победил его в поэтическом состязании, рассказ, в котором иные видели насмешку над тупостью большинства, другие— предпочтение мирного труда славе военной, а который свидетельствует только о том, что были в древней Элладе люди, не одобряющие сказочного направления гомерической школы и жалеющие о стародавней религиозности, еще заметной в творениях Гезиода [292]. Нет сомнения, что прозвище отца эллинской поэзии вполне заслуженно Гомером, но слава его не без примеси. Более двадцати пяти веков прошли со времен Ионийского слепца, и один только соперник, равный ему (величайшая слава земли, богатой славою, Шекспир), разделил его права на благоговейное удивление мира, а между тем невозможно не признать, что Гомер, выражающий в высшей степени эллинское глубокое чувство красоты видимой и художественной, выразил в то же время и бесчувственность эллинскую к красоте мысли и духа. Гораздо позже и под беспрерывным влиянием Востока созрела Эллада для лучшего и высшего развития в Сократе, Платоне и Аристотеле, но в Гомере она еще умеет поклоняться только наружному образу и не понимает внутреннего и нравственного величия. Всякий великий гений есть, бесспорно, отчасти творение своего времени и своего народа (даже и теперь, хотя общность христианской жизни убавила силу местного влияния), но случайность его силы придает большую деятельность стремлению, создавшему его. Гений есть творение и творец народа. Гомер носит отчасти на себе грех позднейшего мелкобожия эллинов. Он закрепил своим окончательным приговором начавшееся забвение таинственной старины и перемешал мир земной с миром небесным до такой степени, что даже новейшие ученые и сами немцы не могли его превзойти в этом полезном труде. Есть критики, признающие единство Кабиров с Диоскурами, Ахилла с Поллуксом, Диомида или Патрокла с Кастором, и вообще почти всех героев со всеми богами; найдутся писатели, от которых не уйдет сходство Гектора и Аза–Фора, и прочие тому подобные истины, но так как они не совершенно доказаны, можно еще в них сомневаться. Впрочем, одно несомненно, это то, что действительно некоторые из Гомеровых полководцев были не что иное, как забытые боги, перешедшие в сказочных героев, и что Ахилл, Паламид и другие входят в категорию Ираклов, Сигурдов и Беовульфов. Разбирать подробности бесполезно, надеяться на разумное толкование повестей, созданных прихотливым произволом, смешно, но оценить значение Гомера для Греции необходимо, так же как и понять смысл самой Троянской войны и разделение племен, выраженное союзом осаждающих эллинов и осажденною Троею, столицею иллиро–фракийских племен. В предмете Илиады важна историческая эпоха, связанная с историею Язона и с окончательным освобождением Эл- лады от северной стихии. В характере Гомера причина совершенного бессмыслия позднейшей религии и зародыш еще бессмысленнейшего эвемеризма. Индустан один представляет нам более мифов, чем вся Греция и Рим, но значение их сохранилось гораздо лучше, потому что они исходили из первых источников, Ирана и Куша, не изменивших своей начальной чистоты, и потому, что их сторожила каста, посвятившаяся единственно богослужению. За всем тем, и в Индустане заметно искажение типов божественных. Шива, символ жизни вещественной, сделался олицетворением силы разрушительной. Нет сомнения, что обоготворение общего жизненного начала, заключенного в коренной необходимости, вело к освящению смерти, так же как и к освящению жизни частной, но шиваизм содержит в себе гораздо более эмблем разрушения, чем произведения. Из змей выбран кобра–капелло, из украшений—черепа, связанные в ожерелья, из стихий — разрушительная сила огня. Причина этого исключительного направления очень понятна. Во–первых, сладострастная нега Индустана отнимает у жителей его бодрую твердость духа и заставляет их еще более бояться смерти, чем любить жизнь; во–вторых, преобладание благости в двух соперниках Шивы (Брахме и Вишну) предоставило ему полное право на все, что страшно и гибельно для человечества. За всем тем он никогда не терял своего значения вещественно–производительного начала. Шива лишился почти всякой благой деятельности от требований Брахмы и Вишну, точно так же как пятиглавый Брахма (пятистихийный) лишился одной головы, представлявшей огонь, потому что уничтожающая сила должна была поступить в бесспорную собственность Шивы. Поэзия Индустана превосходит греческую числом писателей, числом произведений и почти равняется с нею их достоинством, но никогда поэзия не могла свести верования индустанского на низкую степень народной потехи и народной сказки. Поэты были под строгою опекою браминов и даже, вероятно, почти всегда принадлежали к их касте. Свобода их несколько страдала, но нравственное и религиозное достоинство сохранялось. В Элладе они клонились к упадку и исчезли бы, вероятно, даже без римского владычества. Такова была судьба бардов на Севере. Они сначала были как бы пророками своего народа; они в последнее время были прихлебателями праздных богачей, льстецами и забавниками их родовой спеси. Когда норманские короли завоевали Валлис и Ирландию, проснулась благородная гордость бардов, и они снова нашли свободную песнь в угнетенной родине, но ненадолго. Железная рука английской власти порвала струны их арфы. Впрочем, Англия выкупила свой долг перед человечеством, давши ему Шекспиров и Байронов на место Талиессинов и Кароланов. Поэты Эллады точно так же забывали величие своего призвания еще прежде падения эллинской свободы. Они были уже гречонками (Graeculi), когда полуварвар Македонец и всесильный Рим уничтожили самобытность отдельных общин в Элладе[293]. Мы уже сказали, как посредством логического вывода, боги добрые и злые менялись характерами. По такому же закону, бог полей делался богом животных, наносящих вред полям, потому что он мог их удалять или насылать по своему благоусмотрению; бог морской получал власть над ветром, возмущающим море, бог плодородия делался богом голода и т. д. Не было конца прихотливым изменениям и произвольно избираемым эмблемам. Постоянство типов сохранялось только в религиях определенно нравственного значения. Так, например, в иранском магизме двойство враждебное (дуализм антагонистический) не позволяло приписывать доброму духу качеств злых или злому добрых. Но как скоро мысль иди символ иранский переходил в другую систему, он немедленно подвергался общему закону изменения. Так, смерть Гаюмарта [294], убитого Агриманом, по зендскому учению, приписывалась Мифре западным мифраизмом и делалась символом самоубиения божественного в чисто пантеистической системе. Вот смысл известного представления Мифры [295], закалывающего быка. Всякое слово человеческое подвергается самым разнородным толкованиям, когда человек остается без неизменного предания и без твердых указаний на первобытный смысл слова. Можно представить в пример этой истины нелепость ученого немца [296], который говорил со всевозможною профессорскою уверенностью, во–первых, что Бог Пятикнижия, «сказавший да будет, и было», не исключает веры в других богов и не принадлежит явно религии однобожеской, во–вторых, что он не имеет нравственного характера и совсем не чужд лукавства, злости и прочего, и что, наконец, Пятикнижие не предполагает одной коренной семьи для всего человечества, тогда как с потопом гибнут не только все люди, но и все животные. Когда просвещенные страсти так слепы и ученая глупость так глупа, чего же требовать или ожидать от невежественных страстей полудикой древности?