Смысл жизни

Растительная жизнь, являя в своем расцвете земной праздник света, в то же время ярко изобличает неполноту и немощь этого отраженного сияния. Всякая жизнь, которая им 'освещается и согревается, неизбежно оттесняет во тьму, затеняет и губит другую жизнь, а в конце–концов, и сама отходит в эту роковую тень. Нужен иной, совершенный творческий акт, чтобы осуществить световую грезу растения.

В жизни природы эта греза представляет собою предисловие к пробуждению животной жизни. В этом пробуждении мы имеем уже высший по сравнению с прозябанием и цветением растения подъем жизни и соответственно высшее явление творческого дня. Растение являет в солнечных лучах прекрасное зрелище для другого; животное уже не только пассивно отражает и являет день: оно его чувствует и ощущает: оно — не только зрелище, но и зритель. Скованная сном растительная жизнь прикреплена к месту. Животная жизнь отрешается от этих оков; в свободном движении четвероногих и в полете птиц она торжествует победу над земною тяжестью. Не ограничиваясь пассивным воспроизведением солнечного луча в пестром радужном покрове, в крыльях бабочек и пернатых, животное отвечает на него откликом живой радости. В этом отклике мы имеем как бы внутреннее, психическое углубление солнечного луча. Но этого мало: в животной жизни светит уже какой‑то новый луч, которого нет в видимом нами солнечном спектре. Животное царство, в отличие от беззвучного царства растительного, есть мир звучащий. И звуковая гамма, которая впервые появляется на свет в этом мире, не есть простое отражение гаммы световой, а органически необходимое к ней дополнение. Подачей голоса в ответ восходящему солнцу животное заявляет себя не пассивным проводником света, а самостоятельным глашатаем и участником Божьего утра.

В радости этой утренней симфонии, которую мы ежедневно слышим весною и летом, есть новое и великое откровение всеединства. Музыканты уже давно подметили сродство между звуковою и световою гаммой. Слушая воспроизведение птичьих голосов в «Пасторальной симфонии» Бетховена или в «Зигфриде» Вагнера, мы ясно видим игру солнечных лучей в густой зелени лесов. Но сродство не есть тождество. Откликаясь на игру солнечного света, воспевая его явления, птичьи голоса тем самым ярко подчеркивают и свое единство с солнцем и свое от него отличие.

Этот голос, который как бы вторит солнцу, не есть его явление, а сочувствующее ему действие и славословие другого. Он не повторяет откровение творящего света, а как бы соучаствует в нем и дополняет его, превращая световую радугу в симфонию.

Нетрудно убедиться в том, что мы имеем здесь дальнейшее раскрытие того же творческого замысла, того же единого Божьего дня, который, развертываясь и расчленяясь во времени, является нам как чередование, как нарастающая серия следующих друг за другом дней.

Божий день есть радуга, таково откровение этого дня в материи неорганической. Божий день есть живая радуга цветов, таково это же откровение в переводе на немой язык растений. И, наконец, Божий день есть всеобщее со–гласие, симфония жизни, сочувствующей свету, таково откровение той же радости в животном мире. Замечательно, что в том видении божественной славы, которое явилось пророку Иезекиилю, он видел именно это откровение — сияние радуги вокруг престола Божия и лики славословящей твари — тельца, орла, льва и человека — и слышал их голоса. В христианском предании самая мысль о Евангелии сочетается с этими воспринятыми в небеса первообразами животного мира. Иконопись неизменно связывает их с изображением евангелистов. Оно и не удивительно: симфония, объединяющая весь мир небесный и земной, звучит уже в самом начале Евангелия — в рассказе евангелиста Луки о Рождестве Христовом. Благая весть, проповеданная всей твари, есть именно обетование этой симфонии.

Имеющий уши слышать распознает многообразные ее звуковые отражения не только в мире человеческом, но и в мире животном. И совершенно так же, как в беззвучном мире растительном, здесь это откровение затеняется явлениями непобежденной еще тьмы: все стадии борьбы дня и ночи находят себе живой отклик и воспроизведение в звучащем животном мире.

Есть какой‑то особенный, невнятный ночной шепот птиц и насекомых; есть протяжные, неопределенные, гулкие голоса, которые как бы погружают нас в тайну звездной ночи; есть и такие, которые представляются как бы звучащею тьмою, отвратительным явлением ночного облика твари: таковы, например, металлическое циканье сов, хохот филинов, протяжный волчий вой и крики влюбленного кота на крыше. Есть и соловьиная поэма обольстительной и обманчивой лунной грезы. — Далее, есть голоса специфически утренние — утиное кряканье перед восходом солнца и возглас петуха, громко, властно возвещающий зарю.

Есть и вечерние: например, радостная симфония стрижей в честь заходящего солнца. — Есть, наконец, и особый, солнечный гимн жаворонка, выражающий полную победу полуденного солнца и ослепительное сияние небесного круга. Словом, в мире здешнем есть бесчисленное множество намеков на световую и вместе звуковую симфонию мира грядущего. Намеки — тем более убедительные, что симфония полна эротическим подъемом: он наполняет и звуки и краски райскими обетованиями… Но эти обетования земного эроса чреваты глубокими разочарованиями. Действительность нашей жизни бесконечно далека от их осуществления: в ней симфония лишь слабое отражение потустороннего, отблеск грядущего, отдаленного как звезды, мерцающие в высоте.

В животном мире нет самого существенного, о чем вещает симфония. Со–звучие и со–гласие в ней оказывается поверхностным, призрачным. Так же, как и цветная радуга в мире растительном, оно прикрывает распад и хаос, всеобщую вражду и спор. — Притом обнаружение этого мирового распада в мире животном много глубже и значительнее, чем в мире растительном. Всеобщая борьба в чувствующем животном царстве связывается с отвратительными проявлениями алчности и ненависти победителей, с одной стороны, со страданиями побежденных, с другой стороны. Соответственно с этим и животная телеология борьбы за существование облекается в формы несравненно более уродливые и отталкивающие, чем телеология царства растительного. Ибо здесь отрицается несравненно более высокое явление творческого дня. Когти и зубы хищника, приспособленные к тому, чтобы терзать живое тело, представляют собою воплощенное отрицание со–гласия и со–чувствия. С повышением твари из ступени в ступень, ночной ее облик углубляется и усиливается в такой же мере, как и облик дневной. Этот облик сказывается и в высшем проявлении животной жизни — в половом эросе, который сам в свою очередь становится мотивом всеобщего соперничества, взаимной ненависти и убийства.

IV. День и ночь в человеке

Обращаясь от низшей твари к человеку, мы видим в нем, с одной стороны, углубление и завершение того же творческого замысла, а с другой стороны, все ту же роковую неудачу. Рассматривая откровение Божьего дня в низших ступенях творения, мы видим как бы периферию божественного замысла, окружение божественной славы. Ее центр открывается только на высшей ступени. В последовательном восхождении из ступени в ступень, мы наблюдаем постепенное возрастание активности твари, повышение ее содействия творящему свету, причем это повышение со–действующей энергии твари непосредственно связано с углублением и расширением самого откровения. Неполнота содействия делает и самое откровение частичным, неполным. Как бы ни были прекрасны отблески Божьего дня в нашей земной природе, полнота его не может явиться ни в пассивном многоцветном озарении неорганической материи, ни в сонном прозябании и росте растения, ни в безотчетном со–чувствии и со–радованни мира животного. Все эти пройденные нами ступени творения суть как бы нарастающие утренние тона солнечного восхода. Но полнота Божьего дня может явиться лишь в полном пробуждении твари: ибо в предвечном замысле Софии мир — не пассивная среда, не страдательное орудие откровения, а вселенское дружество. Вместить это вселенское откровение может только такое существо, которое не только отражает и преломляет свет, не только к нему влечется, не только ему со–чувствует, но и со–знаёт.

Человеческое сознание, — вот та яркая вспышка солнечного света, которая отмечает на земле ясное откровение Божьего дня, отделяя его от неполных световых лучей утренних и вечерних. — В чем заключается та особенность, та царственная привилегия, которая кладет резкую грань между человеком и его «меньшей братией» — низшей тварью? Животное находится во власти своих чувств, ощущений, влечений. Один человек обладает способностью подняться над непосредственным психическим переживанием в область абсолютного сверхпсихического с–мысла. Он — единственное существо, способное дать себе отчет в своих переживаниях, единственное, ставящее и так или иначе разрешающее вопрос о их безусловном значении. Над непосредственным психическим переживанием и влечением он ищет безусловной правды о сущем и о должном. В этом искании выражается вся деятельность со–знавания. Движущее начало всякого сознания заключается в этой присущей человеку со–вести о безусловном: именно в силу этой совести ему нужно знать суд истины обо всем переживаемом и о должном в его собственных действиях. Co–знание и со–весть в обычном значении этих слов на русском языке выражают теоретический и практический аспект одного и того же — безусловного суда мысли; на языках романских оба эти понятия обозначаются одним и тем же термином  — conscientia, conscience; и в этом тождестве наименований сказывается интуитивное проникновение в единство метафизического значения сознания и совести.

В силу этой своей способности человек — единственное на земле существо, могущее принять откровение мысли безусловной. Это — не только способность человеческого ума: ибо в со–вести объединяется и ум и сердце. — В ней выражается духовный подъем всего человеческого естества. И именно в силу этого подъема к Безусловному над ощущением, над чувством, над аффектом, человек может сочетаться с Богом не узами инстинктивного влечения, а теми узами сознательной духовной солидарности, которые преображают и жизнь душевную.