Этика Преображенного Эроса
значение при устранении ложной метафизики индийского идеализма и иллюзионизма, равно как при устранении ложной метафизики немецкого субъективного идеализма. Проблема истинной метафизики неустранима. И современная метафизика со своим онтологизмом прежде всего должна сказать: творческое воображение — не субъективно, и не иллюзорно, и не «идеально», оно бытийственно.
Здесь прежде всего нужно устранить одно недоразумение. Нам могут возразить, что воображение может быть иллюзорным и безумным. Это бесспорно, но ценность и существенность воображения от этого не устраняется. Наше творчество и наша жизнь на каждом шагу иллюзорны и безумны, из этого не следует, что они не ценны и не реальны. Мы не можем жить, не творя и не воображая, жизнь есть продуктивное воображение и воплощение. Поэтому безумное воображение должно быть заменено «умным» воображением и иллюзорное творчество должно быть заменено реальным творчеством.
Старый рационализм и позитивизм говорил: пусть фантазируют в религии, в мифотворчестве, в искусстве; в науке и в трезвой практике — нельзя фантазировать. Современная психология показывает, что жить и не фантазировать вообще нельзя, и прежде всего в самой науке, в ее гипотезах, предположениях, открытиях, изобретениях; но больше всего — «в трезвой практической жизни». Эта трезвая практика прежде всего состоит в ежедневном опьянении тривиальными образами привычных фантазий. Образами наживы и потери, власти и падения, которые действуют на душу, как ежедневные аперитивы. Нет области более фантастической, более иллюзорной, нежели политика, финансы, социальная утопия. Миф царит здесь безраздельно. «Оставим небо воробьям» 14 — так говорит «научный» марксизм и тотчас создает себе новое собственное «воробьиное небо», созданное воробьиной фантазией. Как иначе можно назвать полет фантазии какого–нибудь Бебеля или Фурье? Религия марксизма имеет свои мифы, свои образы, свои иконы, свою эсхатологию, свои обряды. И это необходимо так, ибо образы воображения можно изгнать и победить только образами воображения. А остаться без всяких образов вообще нельзя.
Пиранделло любит в своих драмах показывать, что все мы живем в воображаемых, иллюзорных мирах, так что, пожалуй, реальный, научный мир для нас в жизни вовсе не реален. Что никто не живет, в своих ежедневных эмоциях и действиях и даже мыслях, в научном мире точного естествознания или, напр.. астрономии — это прямо очевидно. Научный образ мира есть один из самых редких и трудных для воображения образов; в каком же мире мы живем? В мире привычных, желанных, любимых или, напротив, страшных и тревожных образов. Когда мы любим и ненавидим — мы воображаем. Но мы всегда любим и ненавидим. Все дело только в том, что любить и что воображать.
Вопрос, следовательно, сводится к критерию истинного, ценного, правдивого воображения; к критерию реального творчества. Вопрос идет о том, какие образы должны победить, какие мощнее, привлекательнее, какие полнее и пленительнее, какие ценнее и спасительнее. Здесь лежит критерий. Он заключается в способности сублимировать и в воплотимости.
9. ОБРАЗ СВЯТОСТИ КАК ПРЕДЕЛ СУБЛИМАЦИИ
Воображение, как психологический феномен, есть частный случай метафизической силы воображения, как воплощения Логоса, воплощения идей. Отсюда только понятна магия воображения, которая есть магия творчества, имеющая своим первоисточником Бога–Творца.
С другой стороны, и «сублимация» расширяется до степени преображения всей действительности при помощи прекрасного образа. Больше того, сублимация, как выражение Платонова Эроса, обозначает проблему возведения бытия по ступеням иерархии ценностей снизу вверх. Платонова метафизика не оставляет в этом никакого сомнения. И «сублимация» фрейдианской школы есть только частный случай этой великой метафизической проблемы.
Истинная «благодатная» этика есть та, которая способна преображать и сублимировать. Нормативная этика закона, долга, обязанности этого не достигает. Сублимирует лишь живая полнота прекрасного образа. Могучая сублимация Эроса у Данте показывает нам, куда ведет живая красота. Когда Достоевский говорит: «Красота спасет мир», — он разумеет ее преображающую и сублимирующую силу.
И все же не искусству, не эстетическому восприятию принадлежит высшая сублимирующая и преображающая сила, а чему–то более ценному и более «полному». Только образ, излучающий сияние святости, вызывающий мистический трепет (mysterium tremendum), — только он проникает в предельные глубины сердца, только он сублимирует с предельной силой. И это образ Божий, ибо никакой другой не обладает этим свойством; образ Божий — хотя бы сияющий из глубин смертного человека. Мы не знаем другой более полной сублимации, чем та, которая выражена в словах: «не я живу, но живет во мне Христос». И она произошла не в силу учения, не в силу повиновения заповедям, а в силу потрясающего явления Христа на пути в Дамаск. Образ живого Христа вообразился и воплотился в сознании и подсознании ап. Павла 15. Конечно, этот образ есть прежде всего красота, но он есть
и нечто большее, чем красота. И само искусство, подлинное и вечное, на своих вершинах приходит к этому «большему», вызывающему не эстетический восторг, а мистический трепет. На своих вершинах искусство переходит в молитву, в псалом. Литургика покоится на таком искусстве: она есть цепь образов.