Диптих безмолвия

Именно здесь и начинаются расхождения с заданием. Корни этого расхождения, как мы уже говорили, кроются в свойстве глобальности синергийного строя: поглощая все энергии человека, энергийное соединение делает затруднительным разглядеть, что икономия фундаментального стремления к Личности не исчерпывается лишь этим соединением; оно не оставляет места для теургии и, более того, препятствует даже увидеть ее необходимость и возможность. Из этих особенностей энергийного соединения рождается постоянная тенденция к превращению религии в замкнутую и обособленную сферу, которая считает себя пределом того, что доступно человеку в реализации его фундаментального стремления к Личности, и отказывается признать, что домостроительство фундаментального стремления предполагает какие‑либо задачи помимо энергийного соединения. С принятием подобного взгляда вся икономия здешнего бытия резко разделяется на две области, во всем противостоящие друг другу: область «духовного» и область «мирского». При этом мирское делание (куда относится и вся активность человека, направленная к овеществленной реальности) представляется якобы не имеющим никакого касательства к икономии фундаментального стремления, к отношениям человека и Личности; а все, связанное с задачами общения и соединения с Личностью — или, иными словами, все, что относится к «опасению» человека, т. е. исполнению его высшего определения и онтологического задания, — утверждается лежащим исключительно в области «духовного», понимаемого как самодовлеющее эзотерическое искусство энергийного соединения.

Эта дихотомическая картина здешнего бытия игнорирует задачу достижения полноты соединения с Личностью, устраняет ее из круга задач человеческой активности. Однако, устраняя эту задачу, религия не в силах устранить саму интуицию, сам образ полноты соединения, предносящийся человеку и влекущий его. Она не может устранить человеческой тяги к полноте соединения с Личностью — как к единственному истинному исполнению здешнего бытия, которым только и может насытиться, утолиться его фундаментальное стремление. И это значит, что, игнорируя теургию (как элемент, разрушающий взаимную изоляцию «духовного» и «мирского», неразрывно связанный и с тем и с другим), религия в то же время не может игнорировать эсхатологию. Притязая заключать в себе все, касающееся до отношений человека и Личности, религия, тем самым, принуждается иметь также и определенное решение темы о полноте соединения с Личностью — эсхатологической темы. С другой стороны, отрицая теургию как путь к полноте соединения, религия должна развивать альтернативную, не–теургийную эсхатологию. Но как возможна не–теургийная эсхатология — говорящая о полноте соединения, однако не связывающая ее осуществление с человеческой активностью? Ответ возможен только один. В картине расщепленной реальности всего два онтологически активных начала — предличность и Личность; и если онтологическое событие Исполнения не требует особой активности предличности — тогда, следовательно, оно совершается одной активностью Личности, Ее прямым действием в здешнем бытии, осуществляемым помимо человека и независимо от него. Именно такой характер и носят, по большей части, эсхатологические концепции, выдвигавшиеся религиозным сознанием до сего времени. Однако очевидно, что любые подобные концепции вступают в противоречие с фундаментальным онтологическим тезисом об энергийной связи в расщепленной реальности! Ибо этот тезис категорически утверждает, что отношение (связь) здешнего бытия с горизонтом бытия Личности реализуется исключительно лишь посредством фундаментального стремления, т. е. через внутреннюю, энергийную реальность — через человека — и не может осуществляться помимо него, без всякого участия анергий предличности. Это с необходимостью требовало бы иного, не энергийного, рода связи — и это как раз и вынуждена всегда предполагать не–теургийная эсхатология: что в некий момент Личность выступит в домостроительстве здешнего бытия непосредственно, как внешняя сила, Deus ex machina. Понятно, что это есть чистейшее предположение ad hoc, как те маленькие кружки, что добавлялись к орбитам планет в космологии Птоломея, — необъяснимые и не оправдываемые ничем, кроме необходимости согласия с заданным результатом.

Итак, мы видим, как тенденция религии замещать собою все домостроительство спасения толкает ее к принятию искусственных схем и необоснованных допущений, единственное оправдание которых — в необходимости дать решение эсхатологической темы, не расходящееся с этой тенденцией. Однако последняя накладывает свой отпечаток не только на область эсхатологии. Коль скоро сфера энергийного соединения, сфера религии считает себя содержащей всю икономию фундаментального стремления к Личности, все начала и концы дела спасения человека, она неизбежно стремится придать себе форму полной системы спасения — замкнутого комплекса положений и предписаний, заключающего в себе полное знание о путях опасения и полные указания для следования по ним. Однако эта завершенность и полнота религии как системы спасения может быть только претензией либо иллюзией. Спасение — дело всего домостроительства здешнего бытия, а не одной лишь сферы религии, искусственно изолирующей себя и объявляющей дело спасения своей монополией. И потому превращение религии вместо путеводительного предвосхищения — в замкнутую и самодостаточную систему спасения не может осуществиться иначе как только форсированным, волевым образом, путем принятия натянутых предположений и целых доктрин — все тех же «кружков Птоломея», один из примеров которых являет не–теургийная эсхатология.

Действием этих обстоятельств сфера религии складывается в чрезвычайно сложное целое, неоднородный и неравноценный конгломерат, в котором элементы, обладающие глубокой и несомненной внутреннею необходимостью, органически не отделимые от икономии фундаментального стремления, теснейше переплетаются с элементами, несущими в себе заметную долю притянутости и произвола. Ярчайшим примером первых нам видится Воскресение — воспринятое как не столько «биологический факт», сколько онтологический тезис о необходимости и возможности преодоления здешнего бытия и победы над смертью. Внутренняя необходимость здесь столь сильна и столь очевидна, что предание и вероучение даже не ставят в связи с этим онтологическим событием особенных апологетических задач: его подлинность удостоверяется попросту всею икономией фундаментального стремления. «Если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера наша». Но известно с полною достоверностью, что и проповедь и вера — не тщетны! Домостроительство фундаментального стремления, развертывающееся из Воскресения и им движимое, есть плод, несущий непреложное свидетельство о своем семени, из которого он вырос. Другой близкий пример — Страшный Суд, в котором мы с ясностью усматриваем необходимый эсхатологический тезис в домостроительстве фундаментального стремления (настолько общий, что он не затрагивается альтернативою теургийной и не–теургийной эсхатологии). Его внутренняя необходимость в этом домостроительстве отчетливо обнаруживается в свете Воскресения. Если Воскресением дается залог и утверждается возможность действительного изменения онтологического статуса здешнего бытия, то, стало быть, судьба здешнего бытия — либо осуществление, либо неосуществление этой возможности; либо исполнение, либо неисполнение данного в Воскресении наставления и залога. И, стало быть, онтологический итог здешнего бытия есть финальная определенность: когда выявится окончательно, что же, по последнему счету, содеивалось здешним бытием — исполнение либо неисполнение. Иными словами, онтологический итог — это некая финальная «квалификация деяний» здешнего бытия — что и есть суд. И суд этот, выносящий свой приговор обо всем и навечно, допускающий всего два исхода, разделенные немыслимою бездной, поистине — Страшный Суд. Таким образом, неразрывная связь Страшного Суда с событием Воскресения обеспечивает ему неоспоримое место в икономии фундаментального стремления. Однако уже Вознесение дает нам пример несколько иного рода. Здесь несравненно трудней выделить элемент внутренней необходимости, которым оно было бы внедрено в икономию фундаментального стремления (хотя и нельзя, безусловно, утверждать его совершенное отсутствие) — и, напротив, явственно различим элемент необходимости внешней, диктуемой все тем же стремлением религии к видимой полноте и завершенности. Как правило, любое из событий в Новом Завете одновременно является и тезисом о человеке, открывает собою определенное свидетельство о природе и сущности, задании и судьбе здешнего бытия, что, собственно, и означает — быть откровением. Но в качестве исключения (подтверждающего это правило), в событии Вознесения очень нелегко усмотреть подобное онтологическое и антропологическое свидетельство. На первый план здесь отчетливо выдвигается простая сюжетная функция: необходимость придать завершенность повествованию о земном пути Спасителя и привести его в соответствие с логикой эмпирических событий. Но в то же время земная судьба Христа Воскресшего, путь Спасителя по Воскресении, безусловно, таят в себе какой‑то онтологический тезис; заведомо невозможно, чтобы они не содержали в себе никакого свидетелйства о домостроительстве фундаментального стремления, путях соединения здешнего бытия с Личностью. И мы видим, что внешняя, «сюжетная» ясность и прозрачность Вознесения сочетается с глубокой онтологической непрозрачностью, в силу которой указанные тезис и свидетельство доселе остаются скрыты для нас, и в скрытости этой просыпают, возможно, черты открытости самой сферы энергийного соединения.

В итоге мы находим, что творчество и религия, как две сферы икономии Исполнения, страдают сходными несовершенствами. Различия меж данностью и заданием у них — неодинаковой глубины, но в то же время — сходного характера и происхождения. В обоих случаях препятствием служат одни и те же тенденции к само–

Создавая обоюдную отчужденность и разделенность обеих сфер, эти тенденции покуда не позволяют им сложиться в подлинное домостроительство Исполнения — единый гармонический лад, в котором религия раскрывалась бы как путеводительное предвосхищение Личности, а творчество возвышалось бы до синергийного пересоздания здешнего бытия. Таково наличное положение. Что же касается дальнейшего, то даже в принципе невозможно предсказывать, какое развитие получат эти негативные тенденции. Как многократно уже подчеркивалось, реализации фундаментального стремления (и на уровне экстатического соединения, и на уровне пребывающего, нерасторжимого) присуща специфическая энергийная динамика, которая не предопределена наперед. Это — динамика свободы, когда будущее принципиально открыто, ибо оно творится в неисповедимом энергийном общении человека и Личности, и ход и исход которого заранее нисколько не заданы.

Нельзя, в частности, исключить и той перспективы, когда тенденции отчужденности и обособления, вместо того чтобы изживаться, будут усиливаться и нарастать. Их окончательная победа привела бы к полному воцарению уже упоминавшейся дихотомической картины здешнего бытия, в которой друг другу противостоят взаимно чуждые и изолированные области духовного и мирского. Область духовного занимает религия, с помощью домыслов и недомыслия добившаяся абсолютной полноты своего учения и неподвижно застывшая в ней, вкушающая без помех иллюзию обладания спасением — меж тем как в мире происходит все, что угодно. Область мирского — во власти творчества, которое, порвав все связи со сферой энергийного соединения — «секуляризовавшись» — выдвигает собственную систему ценностей и также мнит себя самодостаточным и всесильным, обладающим тоже собственной «полнотой спасения», которая заключается в неограниченной научно–технической мощи, в способности достижения любого непосредственного смысла. Полностью оторвавшись от опыта иного бытия, опыта Личности, секуляризованное творчество, естественно, утверждает, что никакого иного образа бытия, никакой Личности попросту нет; однако в них нет и никакой надобности, поскольку человек в своей творческой мощи способен и оставаясь самим собой, без всякого претворения в выдуманный «иной онтологический горизонт», достичь любой цели. При этом, однако, в круг своих целей творчество не включает, конечно, тех, которые специфически связаны с задачами соединения с Личностью. Подобные цели для него просто не существуют, а в их числе, например, и такая цель, как борьба со страстями, преодоление «глобально–мирских» устроений внутренней реальности человека. Уже самое начало и корень борьбы со страстями, покаяние, принципиально непонятно и чуждо творчеству. Для секуляризованного творчества не существует «онтологической психологии», о которой мы писали в ч. I, и душевная жизнь связана для него лишь с проблемами здоровья и нездоровья, а не с темой о назначении человека. Но, коль скоро страсти остаются возможны — тогда, по самому определению страстного устроения, с его появлением вся активность человека, включая и творчество, оказывается вовлеченной в такое устроение и служащей его поддержанию. Неустранимая особенность секуляризованного творчества в том, что при сколь угодно высоком его развитии, при любой его действительной или мнимой мощи, оно всегда может оказаться поставленным на службу к любой из все тех же древних страстей ветхого человека. Высота же на службе низости — сугубая низость. Примеры этой ситуации изобилуют; вот, скажем, один, не самый яркий, но актуальный: когда способность к преобразованию овеществленной реальности, к пересозданию здешнего бытия, превращается в установку эксплуатации природы ради гигантской гипертрофии потребительства — человек не только отступает от реализации фундаментального стремления, он делается ниже (несовершенней, неэффективней) любого биологического вида, который справляется со своим существованием и «удовлетворением материальных потребностей», не воздвигая для этого ни науки, ни техники.

Полагая для себя достижимым любой мыслимый непосредственный смысл, творчество, вообще говоря, может посчитать таким непосредственным смыслом даже бессмертие — и тогда в кругу ставимых им перед собою задач окажется и «преодоление смерти». Здесь, в сфере секуляризованного творчества, эта задача понималась бы как преодоление биологической смертности человека — задача изменения его химической, генетической и цитологической основы. Но каким был бы итог решения этой задачи (если она оказалась бы разрешимой)? Появление биологически бессмертной особи есть ли доподлинно — преодоление смерти? Ответ здесь — заведомое и резкое нет. Любой элемент здешней реальности, будь он подвержен биологическому умиранию или нет, доступен уничтожению, аннигиляции. И вот — бессмертные вполне могут заняться деятельным истреблением друг друга; с равным успехом — как только что говорилось о страстях — они могут друг друга ненавидеть, могут злобствовать и интриговать, скажем, по поводу Нобелевских премий… Словом, тут самая благодарная почва для негативных фантазий и утопий; и внимание на эту почву уже давно обращалось. Первое разоблачение безблагодатного «бессмертия без всякой мистики» находим еще у Свифта в его «струльдбругах»; к вариациям на эту же тему можно отнести и знаменитую «баню с пауками» в «Преступлении и наказании»; писал об этом и о. Сергий Булгаков. А суть здесь предельно проста и предельно глубока одновременно: освобождение от биологического умирания освобождает здешнее бытие лишь от одной из бесчисленных печатей конечности и смерти, сущих во всем и повсюду, «срастворенных» здешнему бытию. Чтобы искоренить их все без остатка, чтобы уметь двигаться к такому горизонту, где заведомо их нет ни единой, — необходимо иметь, видеть, знать цельный образ иного порядка бытия — образ Личности. И при всей действительной или мнимой всесильности человеческого творчества, в нем нет и не может быть именно этого одного — собственного опыта Личности. Подобный опыт — нерушимая монополия религии.

Альтернатива обрисованной негативной утопии — одна и только одна. Если разъединенность и обособленность религии и творчества преграждают путь к нерасторжимому соединению с Личностью, то, следовательно, этот путь откроется только с преодолением их. Иначе говоря, единственный путь к Исполнению есть путь обоюдной открытости и взаимного сближения религии и творчества — путь их конвергенции. Религия должна находить выход к теургии и получать в ней свое продолжение: разговор здешнего бытия с Личностью должен становиться и делом. Понятно, что, оставаясь в рамках феноменологической аналитики, мы не можем дополнить наш вывод о необходимости такого пути его содержательным анализом или описанием. Но можно вместо этого указать одну его яркую художественную иллюстрацию. Идея, которую мы обозначили здесь термином «конвергенции» (возможно, не слишком удачным), была одною из главных, заветных идей позднего творчества Достоевского. Идейный мир Достоевского глубоко персоналистичен: панорама идей у него неизбежно становится драмой в лицах, так что каждая из значительных идей оживает, воплощаясь в конкретном человеческом облике. При этом, в противоположность дидактическому писательству, где лица — только марионетки для иллюстрации заданных отвлеченных положений, идея здесь сразу и непосредственно является живой, данной в лицах, в жизненных ситуациях. Связь лица и идеи достигает степени тождества, так что самоосуществление человека в его истории, в событиях и в общем рисунке его жизни, есть в то же время — саморазвертывание идеи. В целом же вся жизнь, вся история человека — не что иное, как парадигма соответствующей идеи в ее развернутости. Именно такой олицетворенной парадигмой конвергенции, взаимного сближения религии и творчества, церкви и мира, предстает нам Алеша Карамазов. Вмешавшаяся смерть не дала автору закончить его историю; с ней осталась незаконченною и парадигма. Однако и уже сказанного — немало. Путь Алеши явственно предстает на страницах романа как путь религии, выходящей из церковных стен (не утрачивая обретенного в подвиге опыта Личности!) и обращающейся к миру — и пробуждающей в мире ответное движение навстречу себе. И явственно также то, что этот выход совершается не ради традиционного наставления и учительства, помогающих миру не опуститься, однако не слишком зовущих его возвыситься — устремиться к Иному, превзойти ветхое естество. Религия направляется в мир, чтобы призвать его

к деятельному участию в исполнении здешнего бытия — и сделать для него возможным это участие. Она направляется в мир, чтобы сделаться в мире закваскою преображения мира — и преображения, отнюдь не ожидаемого пассивно: мы видим, как мир сам, будучи пробуждаем религией к восприятию вездесущих энергий Личности, начинает обнаруживать в себе отклик им, обнаруживать способность к собственной работе над собственным преображением. В финале «Карамазовых» слышится пророческая и мистическая надежда на то, что союз церкви и мира может быть таинственно связан с исполнением эсхатологических чаяний. В нем могут вызревать семена действительной победы над смертью.

* * *

Завершая выше анализ энергийного соединения с Личностью, мы нашли целесообразным обозреть весь процесс энергийного соединения в целом: попытаться охарактеризовать его общий тип, сопоставить с известными видами процессов в здешней реальности и т. п. Эти же общие вопросы, естественно, встают и теперь, когда мы завершаем обсуждение нерасторжимого, пребывающего соединения с Личностью. В данном случае это обсуждение уже совсем не было систематическим анализом: в отсутствие реально развертывающейся в здешнем бытии икономии Исполнения мы могли только указать отдельные разрозненные черты последней. Однако и на их основании можно сделать ряд выводов.

Процесс, который мы рассматриваем теперь, складывается из двух взаимосвязанных процессов или же видов деятельности: соответственно, энергийного соединения и теургии. В совокупности они охватывают собой все домостроительство фундаментального стремления, так что наш процесс полностью заключает в себе всю онтологическую динамику здешнего бытия. Мы говорим о нем, что он направляется к определенному завершению — к полноте соединения с Личностью;

и это завершение предполагает онтологическую трансформацию здешнего бытия, его актуальное претворение в иной онтологический горизонт. Тем самым оно предполагает также конец здешнего бытия в его сущем виде, конец здешней истории. Полнота же соединения с Личностью выступает здесь как Исполнение здешнего бытия и его Транс–Цель. Какую же общую характеристику можно дать такому процессу? — Изображая его как движение здешнего бытия к своему Исполнению, Транс–Цели, наше описание, казалось бы, безоговорочно попадает в традиционный разряд религиозных историософских построений, рисующих историю здешнего бытия как единое восхождение к предначертанной благой цели. В области секуляризованной мысли к этому же кругу воззрений примыкают многие разновидности доктрин эволюционизма, прогресса и т. п., приемлющие представление о направленности и финальной цели домостроительства здешнего бытия. Общий тип подобных воззрений обычно принято характеризовать как «финализм» и «телеологизм».