Феномен иконы

Популярным в культуре Киевской Руси был еще один вид символов, запечатленный в основном в устной и письменной словесности, — это символы типа всевозможных видений и знамений. Чаще всего они встречаются в летописях и в агиографии и составляют важный элемент древнерусского религиозно–эстетического сознания. Знамения и видения представляют собой, как правило, зрительные образы непривычного, неестественного, с точки зрения обыденного сознания, содержания — нечто близкое к тому, что в XX в. изображают художники–сюрреалисты. Отсутствие привычной, «естественной» логики в визуальном образе служило древнерусским книжникам, как и их византийским предшественникам, указанием на его особую смысловую нагруженность, на его символическую значимость. Видения, как правило, имели космические масштабы и являлись на небе, включая в свою орбиту небесные светила, но случались и видения чисто земных измерений. В сознании древнерусских книжников, в системе их творческого метода знамения и видения были необходимы или для передачи пророческой информации о грядущих социально–исторических событиях, или для подтверждения святости того или иного персонажа или явления, выражения расположенности к нему надприродных сил.

Знамения первого типа чаще встречаются у летописцев. Их алогичность, пугающее отклонение от привычных закономерностей знаменовали в сознании древних русичей, как правило, грядущие беды и несчастья. Так, автор «Повести временных лет» сообщает под 1063 г., что Волхов в Новгороде пять дней кряду тек вспять, и истолковывает: «Се же знаменье не добро бысть, на 4–е бо лето пожже Всеслав град» (ПЛДР 1,176). В те же времена были и другие недобрые знамения: на западе семь ночей появлялась «звезда превелика, луче имущи акы кровавы». Летописец полагает, что она предвещала многие междоусобицы «и нашествие поганых на Русьскую землю» (178). Не к добру, считает Нестор, было и другое знамение — выловленный рыбаками мертвый ребенок со срамными частями на лице. Подобные апокалиптические знамения отмечает летописец и под 1090–м и под 1092 г. Вспоминая об аналогичных видениях в библейские и в ранневизантийские времена, Нестор делает вывод: «Знаменья бо в небеси, или звездах, ли солнци, ли птицами, ли етеромь чим (или в чем ином), не на благо бывають; но знаменья сиця на зло бывають, ли проявленье рати, ли гладу, ли смерть проявляють» (178).

Встречаются в летописях и указания на нейтральные знамения, характер которых (ко злу или к добру) неизвестен летописцу. Тем не менее он считает своим долгом описать их. Таковы, в частности, небесно–световые образы. Это или необычайное сияние в ночное время, или видения солнца или луны в сопровождении каких–либо сияющих дуг, дополнительных светил и т. п. Так, под 1104 г. «Повесть временных лет» сообщает: «В се же лето бысть знаменье: стояше солнце в крузе, а посреде круга — кресть, а посреде креста — солнце, а вне круга обаполы (по обе стороны) — два солнца, а над солнцем, кроме круга, — дуга рогома на север; тако же знаменье и в луне тем же образом <…>» (272). Вставляя время от времени подобные сверхъестественные визуальные символы в описание хода исторических событий, автор как бы напоминает читателям, что ход этот не произволен, а протекает под постоянным присмотром и по воле божественных сил, которые и извещают о себе знамениями.

В агиографии световые видения нередко служат для указания на святость того или иного персонажа, на богоугодность какого–то деяния и т. п. В «Сказании о Борисе и Глебе» говорится, что над телом убитого Глеба, брошенном в пустынном месте, долгое время возвышался огненный столп; иногда там видели горящие свечи и слышали ангельское пение (294; 296). Огненный столп над Печерским монастырем наблюдал князь Святослав в момент кончины блаженного Феодосия. Три световых столпа указали монахам церковь, в которой следовало похоронить умершего Феодосия. По свидетельству летописца, в виде огненного столпа от земли до неба являлся в 1110 г. над местом захоронения Феодосия ангел (274; 276). Подобные видения, как и чудеса, творимые святыми или случавшиеся с ними, возбуждали у людей Древней Руси чувство благоговения перед святостью, чувство возвышенного. Здесь религиозные и эстетические чувства тесно переплетались, составляли единое целое, характер которого может быть, пожалуй, с наибольшей точностью выражен понятием возвышенного в его средневековом, то есть с яркой религиозной окраской, значении.

В первые века своего существования русская средневековая эстетика, как и художественная культура в целом, сделала необычайный скачок в своем развитии, практически достигнув уровня наиболее развитых соседних культур, и в первую очередь византийской, на которую она активно опиралась. «Достигла уровня» не значит полностью уподобилась. Как мы убедились, Киевская Русь активно восприняла всё лучшее из того, что ей предлагала Византия и южнославянские народы, но переосмыслила и переплавила это богатое культурное (и эстетическое в его составе) наследие на своей восточнославянской основе и в связи со своими потребностями культурного развития. Первые века существования Руси в качестве средневекового православного государства показали, что оно обладает мощным творческим культуросозидательным потенциалом и запасом духовной энергии. Всеобъемлющее осознание красоты мира и человека, эстетическое переживание духовности как высшего достояния человека, открытие книжной культуры и неутилитарное восприятие красоты искусства — всё это предвещало активный взлет русской художественно–эстетической культуры.

Мудрость древнего искусства

Татаро–монгольское нашествие сильно затормозило культурное и художественное развитие Древней Руси, но не смогло остановить этот процесс. Творческие силы молодой культуры искали адекватного самовыражения и обрели его в искусстве, достигшем наивысшего расцвета в конце XIV—XV в. Этот расцвет, обусловленный подъемом национального самосознания, стремлением к объединению национальных сил в деле государственного строительства и создания высокодуховной отечественной культуры, способствовал усилению внимания книжников к вопросам искусства. К сожалению, из–за органической неприязни людей Древней Руси к абстрактно–аналитическому мышлению их суждения об искусстве лаконичны, не всегда последовательны и не представляют законченной системы взглядов. Однако и они позволяют составить более–менее полное представление о понимании русичами сущности, целей и задач искусства и литературы.

В качестве характерной особенности отношения к искусству на Руси следует отметить повышенную чуткость русских к красоте искусства, которую летописцы отмечали у восточных славян уже с X в. и которая с особой силой проявилась в XV—XVI вв.

Повествуя об основании новых монастырей, древние авторы не забывают подчеркнуть красоту возводимых храмов и их росписей. По сообщению Епифания Премудрого[127], на берегу Москвы–реки на прекрасном месте («место зело красно») был поставлен Симонов монастырь — «монастырь чюден». Высокий монастырь он называет «чюден и зело красен». В Спасо–Андрониковом монастыре игумен Александр и Андрей Рублев поставили «церковь камену зело красну и подписанием (росписями) чюдным своима рукама украсиша» (ПЛДР 4,382; 390; 380).

Особо остро переживали древнерусские авторы гибель прекрасных творений древних зодчих, их осквернение врагами или иноверцами. Описав красоту и духовную значимость для русских Успенского собора во Владимире, когда город бьгл отдан Московским великим князем Василием Дмитриевичем во владение полякам, летописец с горечью восклицает: «И таковаго града не помиловавше москвичи, вдаша в одержание ляхов!» (248). Еще большее сожаление вызывает у него гибель от пожара московских храмов, придававших городу величие и красоту. «Жалостно же бе зрети, — пишет он, — иже многолетными времены чудныа церкви съзидани бяхуть и высокыми стоянми величества града украшаху, в един час в пламы въсходяща, также величество и красота граду и чюдныя храмы огнем скончаваю щеся» (250,252).

О красоте архитектуры Троицкого монастыря, сгоревшего во время нашествия Едигея, скорбит и Пахомий Серб[128] (ум. после 1484): «<…> и елико убо преж скорбна бяху очима зрети монастырскую красоту згоревшю»[129]. Погибшую красоту городов и монастырей русичи стремились как можно скорее возродить. Москва отстраивалась заново обычно за один строительный сезон. Игумен Троицкого монастыря.

Никон сразу же после пожара собрал лучших мастеров и «въскоре церковь прекрасну воздвиже» во имя Троицы, «многими добротами сию украсив зело». Стремясь своими глазами увидеть церковь «всяческы украшену» росписями, он собрал «мужа живописцы в добродетелех съвръшенны Данила именем и спостника его Андреа и прочих с ними». Быстро взявшись за работу, они вскоре украсили церковь замечательной живописью — «зело различными подписанми удобривше ту, яко могуща всех зрящих удивити»[130]. До нас не дошли эти творения Рублева и его товарищей, да и древнерусский книжник, к сожалению, не сообщает нам о них ничего, кроме их высокой художественной ценности, которая вызывала удивление (а это на Руси — эстетическая оценка) зрителей. Так же лаконично сообщает Пахомий и о последней работе Андрея и Даниила — росписях Спасской церкви в Андрониковом монастыре: «<…> тамо церковь в имя всемилостиваго Спаса такожде подписанми украсивше, последнее рукописание на память себе оставлыпе»[131]. При всем лаконизме эти сведения драгоценны для нас как один из немногих средневековых источников о творчестве великого живописца. Важна в них дошедшая до нас оценка современниками его творчества именно как прекрасного.

Неизменное и широко распространенное по всей Руси увлечение красотой искусства, поддерживаемое официальной церковно–государственной эстетикой, достойно тем большего внимания, что оно соседствовало, как мы помним, с резко негативным отношением к видимой красоте, в том числе и искусства, активно пропагандируемым сторонниками строгой аскетической жизни — крупнейшими подвижниками того времени.

В народе и в кругах образованной интеллигенции творцов красоты — художников наряду с книжниками почитали мудрецами, а в их искусстве видели проявление премудрости. В известном письме к Кириллу Тверскому Епифаний Премудрый почтительно именовал Феофана Грека «преславным мудрецом» и «философом зело искусным». Дар мудрости считался необходимым и живописцу и писателю. Но если «книжная мудрость» была доступна на Руси только немногим, то «премудрость иконная» беспрепятственно вливалась в душу каждого человека, сопровождая его и в храме, и дома. Любое настоящее искусство было неотделимо в его представлении от красоты и мудрости. Художник на Руси почитался за то, что, обретя дар Софии Премудрости Божией, мог созидать красоту.