Кризис воображения

Первые сотрудники «Звена» пришли из «Последних новостей»: и Мочульский, и Андрей Левинсон, и Борис Шлецер, задававшие «тон» изданию в 1923 году, ранее часто печатались на страницах ежедневной газеты. В это же время в «Звене» начинает публиковаться Григорий Лозинский, филолог–романист, брат известнейшего переводчика Михаила Лозинского. Чуть позже со страниц еженедельника исчезнет имя Андрея Левинсона, зато появятся Георгий Адамович, Николай Бахтин, Владимир Вейдле.

О внутренней жизни редакции К. Мочульский вспоминал: «Наши редакционные заседания и собеседования нередко затягивались с утра до 3–х часов. Обсуждалось все — начиная с распределения материала и до типографических ошибок. Свежеотпечатанный номер лежал перед нами на столе и беспощадно «критиковался». М. М. (Винавер. — С. Ф.) давал острые оценки почти каждой статье. Мы не были связаны «программами», наши взгляды часто расходились; его мнение как‑то незаметно нас объединяло»[4].

Большая часть сотрудников вышла из стен Петербургского университета, у них было общее прошлое. И если они не всегда сходились в своих пристрастиях, то сходились в другом: умении сочетать тонкий вкус, хороший стиль, высокую культуру, «академизм» и «общедоступность». Если же прибавить к этому, что на страницах «Звена» — помимо переводов из Марселя Пруста, Джеймса Джойса, Андре Моруа, Густава Мейринка и других знаменитостей западно–европейской литературы — появлялись произведения Ивана Бунина, Алексея Ремизова, Ивана Шмелева, Зинаиды Гиппиус, Александра Куприна, Бориса Зайцева, Георгия Иванова, если вспомнить «маленькие фельетоны» Тэффи, статьи Дмитрия Святополка–Мирского, Сергея Волконского, Павла Муратова, Петра Бицилли, — то вряд ли стоит удивляться, что критики сравнивали «Звено» с утренней чашечкой душистого кофе, отводя роль хорошего, но редкого «обеда» знаменитым «Современным запискам».

Осенью 1926 года умер редактор «Звена» М. М. Винавер. Это место занял его давний знакомый и помощник по «Звену» Михаил Кантор, а негласным «соредактором», многое определившим в направлении журнала, стал Георгий Адамович. Культурный уровень «Звена» был по–прежнему высок. Вряд ли то же самое можно сказать о его финансовом положении. С июля 1927 «Звено» выходит как ежемесячный тонкий журнал малого формата. В июне 1928 года вышел последний номер. Сотрудники разбрелись по другим печатным органам: кто ушел в либеральные «Последние новости», кто — в консервативное «Возрождение». Для некоторых — как, например, для Николая Бахтина, мыслителя слишком «неподходящего» ни для какого лагеря, — оставались только случайные публикации.

Константин Мочульский первое время печатается в «Последних новостях», одну работу — о театре Чехова — поместил в газете Петра Струве «Россия и славянство». Время от времени его статьи можно было увидеть на страницах «Современных записок», «Чисел», альманаха «Круг». И все‑таки в целом литературно–критическая деятельность его — уже позади. Работы Мочульского можно теперь встретить в журналах «Путь», «Новый град», «Вестник русского христианского движения». Иные издания, иные темы, иная жизнь.

* * *

Почти все, написанное Мочульским–критиком, появилось на страницах «Звена». То, что публиковалось раньше, — было хоть и замечательным, но прологом. То, что писалось после, — лишь дописывалось.

Первая большая тема Мочульского–критика — «неоклассицизм» в русской поэзии. В 1921 г. в 3/4–м номере «Русской мысли» он публикует статью «Поэтическое творчество Ахматовой». В сравнении со статьями следующего, 1922–го, а тем более — 1923 года, она поражает, во–первых, объемом (в 20–е годы семнадцать журнальных страниц для Мочульского — это очень много, четыре–пять страничек — нормальный размер его статей). Во–вторых, — аналитичностью. Он

ниет о «пластике» в ахматовскои поэзии, — о «пластике «ела» «пластике действия», о «пластических мотивах», — и все это исчислено, взвешено и «запротоколировано». Его воанует — даже в этой, казалось бы, о конкретном поэте писанной статье (не говоря уж о других, посвященных более «общим» вопросам) — «столкновение» стилей в поэзии. Героями Мочульского становятся заново родившийся, крепкии и ясный классицизм (Кузмин, акмеисты, участники последнего «Цеха поэтов») — и умирающий символизм, с его абстрактными метафорами (вроде: «лик сокрытостей полярных»), его тусклыми глаголами («являть», «приять», «крепить» и т. п.), его словесными нагромождениями («спешит, отвив, завить живое воплощенье»), — которые ведут к распаду поэтического языка. («Мальчиком для битья» Мочульский выбрал К. Бальмонта[5], — вероятно потому, что многописание первоначальные находки быстро превращает в уродливые клише, а карикатура — Бальмонт к этому времени часто выступал именно в такой роли по отношению к символизму и своему поэтическому имени — делает более отчетливыми изъяны оригинала).

С 1921 по 1923 г. Константином Мочульским написано около 20 статей и рецензий, которые так или иначе касались этой темы. Помимо общих наблюдений в данных работах разбросано множество точных, детальных характеристик творчества отдельных поэтов: упомянутых Гумилева и Ахматовой, а также Кузмина, Мандельштама, Георгия Иванова и др. Но есть и второй «сюжет» внутри этого «цикла»: творческая эволюция самого исследователя. Если положить рядом статью «Поэтическое творчество А. Ахматовой» (1921 год) и статью «Поэтика Гумилева» (год 1923–й), — нельзя не заметить разительного отличия. Читая первую — сразу вспоминаешь работы В. Жирмунского и Б. Эйхенбаума (на которые Мочульский и опирался в своем исследовании), читая последнюю, ощущаешь, как изменился стиль. Шаг за шагом, от статьи к статье Мочульский приходит ко все большей сжатости, все чаще прибегает к образам, приближая свою критику к эссеистике: одним–двумя штрихами старается обозначить то, что на языке понятий требовало Долгих разъяснений.

Это перевоплощение Мочульского из «аналитика» в «стилиста в какой‑то мере объясняет его рецензия 1923 года («Звено», №1) на книгу В. Жирмунского «Валерий Брюсов и наследие Пушкина». Во имя объективности выводов Жирмунский отказывается от вкусовых оценок: он анализирует текст. Но именно этот шаг исследователя неожиданно оборачивается ложными выводами. Жирмунскому (при анализе брюсовского окончания «Египетских ночей» Пушкина) удалось установить различие поэтики классика и поэтики символиста («искусство Брюсова чуждо, даже противоположно классической поэтике Пушкина»). «Но, — замечает Мочульский, — критик не удерживается на этой позиции — его влекут высоты синтеза, просторы схематических обобщений.<…>Прекрасно объяснив нам, кем не являются символисты, он хочет показать нам, кто они такие. У него уже возникла в воображении увлекательная схема двух противоположных школ, эффектное противопоставление двух стилей — классического и романтического». Здесь‑то исследователь и терпит фиаско: «Все явления слога, даже самые антихудожественные, возведены в поэтические приемы. Во имя напевности, «музыкальности» (в отношении к Брюсову это — фикция) принесены в жертву все другие качества стиля. Более того, явные безотносительные дефекты изображаются, как достоинства». Вывод Мочульского — четок, как приговор: «Пристрастие к схематическим обобщениям и неопределенность эстетического критерия вредят прекрасной книге В. Жирмунского. У читателя может появиться досадное смешение символизма с романтизмом, а романтизма с антихудожественностью»[6]. (Через год, в 1924–м, совершенно иным путем к аналогичным выводам о методологии русских формалистов придет в первых своих публикациях в том же «Звене» и Николай Бахтин).

Но не только «тяжба» с русскими формалистами и «около–формалистами» определила «письмо» самого Мочульского (он всегда будет ценить их исследования и даже в поздней монографии о Блоке, касаясь отдельных стихотворений, покажет и свою технику формального анализа). Перелом в стиле отразил смену интересов.

Его первые статьи одухотворены стремлением за внешней борьбой «школ» (символистов и акмеистов, или — шире — «романтиков» и «классиков») различить более глубинное явление: картину сосуществования и борьбы разных стилевых направлений. Сравнение двух противоположных поэтических стилей в явном или в скрытом виде присутствует почти во всех работах этого времени, поскольку и сам «неоклассицизм» возникает на дрожжах расползающейся поэтики предшественников–символистов.

Но погружаясь в изучение неоклассицизма, пытаясь определить характерные его особенности, он все больше обнаруживал несходства между его представителями. В 1923 году Мочульский напишет статью о двух «неоклассиках» — Мандельштаме и Кузмине — и даст два настолько несхожих