Gogol. Solovyov. Dostoevsky

Вариации этой темы даны в «Тарасе Бульбе» и в «Записках сумасшедшего». Для Андрия зов красоты сильнее чести, веры, родины. От одного ее дыхания рушатся все нравственные устои; красота по самой своей природе аморальна. Для бедного Поприщина любовь к директорской дочке — причина сумасшествия. «Женщина влюблена в черта. И она выйдет за него, выйдет», — мелькает в его потухающем сознании. Наконец, в «Портрете» (редакции 35 года) Гоголь подводит итоги творчеству первого периода: впервые, он старается осознать и мотивировать свою мистическую интуицию. До сих пор он только мучительно «чувствовал» зло; теперь он пытается построить религиозное мировоззрение. Оно — эсхатологично. Мир во зле, потому что наступают последние времена, срок рождения антихриста; верные Христу потерпят великие муки. Антихрист и теперь уже рождается частично: он воплощается в людях, овладевая их душами. Психика человека — единственный путь проникновения в мир злого начала. Художник, ставший орудием антихриста и замоливший свой грех в суровом монашеском подвиге, говорит сыну: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений».

В этих словах поставлена проблема искусства. Если так могущественно зло и если в мире оно проникает в святые помышления и даже в вдохновение, то как тяжка и страшна ответственность художника, гений которого может, незаметно для него самого, стать орудием антихриста! И кто определит грань между добром и злом в искусстве? По каким достоверным признакам художник может заключить, что его вдохновение чисто и что он не впал в прелесть?

Страшные сомнения, предвещающие трагическую судьбу самого Гоголя… Наступит день, когда и автор «Мертвых душ» поверит в свою одержимость и «в строгом посте и молитве, с высоким религиозным смирением» будет замаливать свои грехи.

Но в 35 году Гоголь еще далек от этого сознания. Загадка искусства решается им в том же плане эстетического идеализма, в каком он решал в «Невском проспекте» загадку красоты. Мировоззрение его резко дуалистично; существуют две действительности: одна — действительность искусства, мечты, идеала, воображения; другая — «ужасная действительность» («Портрет») или «ужасная жизнь» («Невский проспект»), царство Князя мира сего. Искусство должно изображать только первую действительность (вымышленную) и не заглядывать в другую (настоящую). Приведем полностью это замечательное место: «Или для человека есть такая черта, до которой доводит высшее познание искусства и через которую шагнув он уже похищает не создаваемое трудом человека, он вырывает что‑то живое из жизни, одушевляющей оригинал? Отчего же этот переход за черту, положенную границею для воображения, так ужасен? Или за воображением, за порывом следует, наконец, действительность — та ужасная действительность, на которую соскакивает воображение с своей оси каким‑то посторонним толчком, — ужасная действительность, которая представляется жаждущему ее тогда, когда он, желая постигнуть прекрасного человека, вооружается анатомическим ножом, раскрывает его внутренность и видит отвратительного человека».

Гоголь–человек аскетически отвергает злой мир, ужасается и содрогается перед «отвратительным человеком»; Гоголь–писатель отрицает всякий реализм в искусстве и советует художнику под страхом гибели своей души не покидать заоблачных пространств поэтического вымысла. И это говорит автор «Старосветских помещиков» и «Шпоньки», основатель натуральной школы в нашей литературе! В сознании писателя уже начался разлад мечты и действительности. Но Гоголь еще не догадывается, что именно ему суждено изображать «отвратительного человека».

* * *

Тридцать шестой год Гоголь называет «великим переломом, великой эпохой моей жизни». Восстановить картину этого перелома — задача нелегкая, так сложен и запутан этот период жизни писателя. О «переломе» есть у нас два свидетельства 1847 года: «Авторская исповедь» и письмо к Жуковскому.

Выясним прежде всего степень их достоверности.

В «Авторской исповеди» Гоголь схематически делит свою жизнь на две половины: первая — веселая молодость, когда «умному человеку приходят в голову глупости»; в эти годы он «сочинял, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза»; вторая половина — зрелость; в нее Гоголь вступил с помощью Пушкина. «Может быть, — продолжает автор, — с летами и с потребностью развлекать себя, веселость эта исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно». Он похвалил способность Гоголя «угадывать человека» и посоветовал ему «приняться за большое сочинение». При этом он дал ему сюжет «Мертвых душ» и мысль «Ревизора». Гоголь «задумался серьезно» и решил, что нужно смеяться не даром, а над тем, что «действительно достойно осмеянья всеобщего». В «Ревизоре» он придумал «собрать в одну кучу все дурное в России, какое тогда знал… и за одним разом посмеяться над всем». Так описывается перелом в «Авторской исповеди». То же событие в письме Жуковскому (декабрь 1847 г.) излагается иначе. Перелом наступил тогда, когда Гоголь с изумлением заметил, что на него «обижаются и даже сердятся целиком сословия и классы общества». Он задумался. «Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по–пустому». "Я решился, — продолжает он, — собрать все дурное, какое только знал, и за одним разом над ним посмеяться — вот происхождение «Ревизора»! Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество "… Итак: в «Авторской исповеди» Гоголь утверждает, что он обязан Пушкину 1) сюжетами двух главных своих произведений «Ревизора» и «Мертвых душ», 2) изменением направления всего своего творчества (из праздного зубоскальства оно становится служением человечеству) и 3) самым фактом своего писательства (без Пушкина «оно может быть исчезнуло бы»).

А в письме к Жуковскому, изображая тот же перелом и переписывая дословно целые фразы из «Исповеди», Гоголь о Пушкине не упоминает вовсе. Там он, казалось, был обязан ему всем, здесь — ничем.

Как объяснить это сознательное и намеренное умолчание? Вот что мы читаем в примечании к «Авторской исповеди» редактора сочинений Гоголя В. В. Каллаша: "Вызвана неудачей «Выбранных мест». Начата в мае 1847 г. Должна была войти во второе издание «Выбранных мест» вместо «Завещания», вместе с письмом В. А. Жуковскому: «Искусство есть примиренье с жизнью».

Исправим ошибку В. В. Каллаша. «Исповедь» и письмо не могли войти во второе издание «Выбранных мест» вместе, так как они друг друга исключают. Впрочем, в приписке к письму к Жуковскому Гоголь говорит ясно: "Если письмо это найдешь не без достоинств, то прибереги его. Его можно будет при втором издании «Переписки» поставить впереди книги на место «Завещания». Об «Исповеди» здесь не упоминается.

Мы полагаем, что «Авторская исповедь» и письмо суть два варианта апологии писателя. Потрясенный враждебным приемом, встреченным «Перепиской», Гоголь наспех пишет самооправдание и тут же придумывает довольно неточную и произвольную схему своего писательского пути (в мае 1847 г.). 29 декабря того же года, перед самым отъездом в Святую Землю, он набрасывает другой вариант в письме к Жуковскому. Почему ему показалось необходимым умолчать о роли Пушкина в истории своего творчества? Поразмыслив на досуге над «Авторской исповедью», Гоголь остался ею неудовлетворенным и решил не печатать: он выставлял себя в этом сочинении в неблагоприятном свете. Выходило, что в течение первого периода своей литературной деятельности он был легкомысленным балагуром, писавшим «глупости»; что, не будь Пушкина, он бы так не догадался о своем великом призвании и даже перестал бы писать. А следовательно, писательский путь его не органичен, не начертан свыше, а вполне случаен. Отправляясь к гробу Господню просить благословения на великий труд, возложенный на него Богом, Гоголь должен был пожертвовать своей зависимостью от Пушкина.

Так возник вариант письма к Жуковскому; его недостоверность очевидна: до постановки «Ревизора» даже подозрительный Гоголь не мог предполагать, что на его сочинения «сердятся целые классы».