Gogol. Solovyov. Dostoevsky

Папа Лев XIII заявил, что «план» Соловьева мог бы осуществиться только чудом. Но Соловьев верил в чудо. В Загребе он работал над составлением письма Александру III. Проект его был довольно фантастический: он хотел испросить аудиенцию у государя и лично объяснить ему, что «могущественный царь должен протянуть руку помощи гонимому первосвященнику». Вернувшись в Россию, он пишет в июле 1889 г. Тавернье: «Еще одно слово о нашем семейном деле. Кажется, скоро мне представится последний случай прямо подействовать на племянника (условное обозначение Александра III), человека превосходного, но, к сожалению, ставшего жертвой дурного общества. Если мне не удастся открыть ему глаза (шансов мало!), я нисколько не оставил плана подействовать на него косвенно, и на расстоянии ж тогда я буду рассчитывать на Вашу помощь».

«Косвенное действие» должно было заключаться в напечатании его письма государю в католическом журнале «L'Univers». Но случай так и не представился, и письмо Соловьева осталось ненапечатанным.

После летнего путешествия по Волге он основывается в Петербурге; чувствует себя настолько плохо, что даже советуется с Боткиным. Тот находит у него «иннервацию», рекомендует жениться и жить спокойно; «а за неудобоисполнимостью этого совета» прописывает пилюли.

Начало девяностых годов — резкая грань в жизни Соловьева. Церковные вопросы отходят на второй план; начинается медленное разложение теократической идеи — последние отчаянные попытки спасти ее и последние сокрушающие ее удары, Переезд философа из Москвы в Петербург знаменует окончательный разрыв с прежними друзьями–славянофилами и сближение с западниками. Уже в 1888 году он писал М. М. Стасюлевичу: «В области вопросов русской политической и общественной жизни я чувствую себя (эти последние годы) наиболее солидарным с направлением «Вестника Европы» и не вижу, почему бы разница в идеях, принадлежащая к области сверхчеловеческой, должна была бы, при тожестве ближайших целей, мешать совместной работе. Опыт убедил меня, напротив, что такая работа нисколько не облегчается метафизическим единомыслием, когда люди хотят не одного и того же».

Следуя этому принципу, Соловьев глубоко прячет свои метафизические идеи, ограничивается вопросами реальной политики, философской и художественной критики и заключает союз с либералами, которых шутливо называет «невскими скептиками». Союз двусмысленный и порой для него невыносимый. Что общего между мистиком Соловьевым с его учением о Софии, с его пророческими прозрениями, утопиями и стихами и прозаически трезвым и «здравомыслящим» кружком «Вестника Европы»? Соловьев дружит с М. Стасюлевичем, A. Пыпиным, С. Венгеровым, К. Арсеньевым, Э. Радловым, Л. Слонимским; сотрудничает, кроме «Вестника Европы», в «Северном вестнике», редактируемом Л. Гуревич, в «Вопросах философии и психологии» Н. Грота, в «Книжках недели» B. Гайдебурова. С 1891 года он заведует философским отделом в Словаре Брокгауза и Ефрона; за два года (1890— 1891) пишет более двадцати обширных статей (в том числе такие серьезные исторические исследования, как «Китай и Европа», «Япония», «Первобытное язычество»).

К напряженной и нервной журнальной работе присоединяются всевозможные общественные дела и хлопоты. Соловьев пишет Стасюлевичу в 1890 году: «Я мало–помалу превращаюсь в машину Ремингтона. Сверх того вижу видения и хлопочу о сорока тысячах чужих дел». В религиозном его сознании что‑то существенное меняется. «Истинное неподдельное христианство» для него теперь уже не исчерпывается церковью. В статье «О подделках» (1891) он определяет христианство как «дух Христов, воплощенный в религиозных форма и учреждениях, образующих земную церковь, Его видимое тело, но не исчерпанный этими формами, не осуществленный окончательно ни в каком данном факте». Как далек этот спиритуализм от прежнего теократического учения о церкви!

В философии Соловьев все дальше уходит от своей мистической теории познания; он пишет «о философских заслугах В. В. Лесевича», того самого Лесевича, который выступал оппонентом на его магистерской диссертации и с которым он жестоко полемизировал. Теперь он заявляет, что Лесевич внес в русскую философию «великий принцип относительности», познакомил Россию с позитивизмом и что этот «разумный скептицизм» есть первое элементарное условие истинной философии. Соловьев начал свою философскую карьеру решительной критикой позитивизма; в начале девяностых годов его отношение к Огюсту Конту резко меняется: он становится скептичнее, строже и суше. Всякий догматизм его пугает; «безусловные решения и самодовлеющие утверждения» кажутся ему схоластикой. Он вступает на новый путь, который должен был привести его к полному пересмотру всей его философской системы — метафизики, гносеологии и этики.

Но идеи, вскормленные кровью сердца, умирают нелегко. Вопреки всем очевидно–стям Соловьев продолжал верить в свободную теократию и вселенскую миссию России. Голод 1891 г. нанес этой вере смертельный удар.

Со свойственной ему страстностью он бросился на помощь голодающим; напечатал статью в «Вестнике Епропы» «Народная беда и общественная помощь» и воззвание в «Северном вестнике» «Наш грех и наша обязанность». В них он призывает русских людей «организоваться в единое общество для помощи народу». Эта организация рисуется ему чем‑то в духе Славянских Комитетов 1875—1878 годов. Он верит, что «правительство делает свое дело», что «государственная помощь прокормит население бедствующих губерний до урожая будущего года». Но общество должно прийти на помощь власти, искупить свою вину перед народом, доказать на деле свою веру в Россию. «Теперь настала пора, — пишет Соловьев, — возвратить патриотизму его истинный и положительный смысл, — понять его не как ненависть к инородцам и иноверцам, а как деятельную любовь к своему страдающему народу». Он требует, грозит, призывает к покаянию. «Вы не сделали ничего, — говорит он обществу, — не только для духовного воспитания народа в христианской истине, но даже для физического его пропитания, для обеспечения ему насущного хлеба. И все нынешние и предстоящие страдания этого народа на вашей совести, ваш грех. Первая ваша обязанность — в нем покаяться, а вторая — показать раскаяние на деле… Этот грех стоит теперь перед Вами так, что уйти от него нельзя. Искупление и спасение еще в наших руках».

Соловьев писал воззвания, ездил по влиятельным людям, организовывал и выбивался из сил. «В настоящее время, — пишет он Стасюлевичу, — я изнемогаю под тяжестью усилий образовать из нашего хаоса или просто слякоти хотя бы микроскопическое ядрышко для будущего общества. Я, впрочем, не впадаю в смертный грех уныния, особенно ввиду явных признаков, что небесное начальство потеряло терпение и хочет серьезно за нас приняться». Э. Рад–лову он жалуется на «удручающие и (вероятно) бесплодные хлопоты». Он хотел верить в успех дела — и не верил, гипнотизировал себя пламенными призывами и лихорадочной суетой, а в глубине души чувствовал, что все это бесцельно и что наступает Страшный Суд. «Крайняя несостоятельность полукультурного общества и бескультурного народа» предстала перед ним во всей ужасающей наготе. И наконец, последнее разочарование: Соловьев вдруг обнаружил, что правительство не только не «делает свое дело», но и мешает тем, кто хочет помочь голодающему народу. В письме к Л. Я. Гуревич (26 октября 1891 г.) он пишет: «Со времени моего воззвания и даже со времени моей последней телеграммы произошли важные перемены. Во–первых, я узнал наверно, что решено ни под каким видом не допускать общественной помоши голодающим, а во–вторых, еще не готовая книжка философского журнала арестована, в типографии не только из‑за меня, но и за две невинные статьи Грота и Толстого о голоде… Я призывал к общественной организации для помощи народу; теперь окончательно выяснилось, что для исполнения этого призыва (как я, впрочем, предвидел) необходимо перейти в другую оперу, не даваемую на казенных театрах».

Личные воспоминания кн. Е. Н. Трубецкого [71] позволяют нам разгадать смысл последней, довольно таинственной фразы. Трубецкой рассказывает, что Соловьев, потеряв надежду на «теократического царя», стал мечтать о недозволенной организации общества. Л. Ф. Пантелеев запомнил следующие слова Соловьева: «Я хочу предложить Драгомирову стать во главе русской революции… Если во главе революции будут стоять генерал и архиерей, то за первым пойдут солдаты, а за вторым народ, и тогда революция неминуемо восторжествует». Попытка перестроить теократию на демократическом основании и самодержавие заменить народным представительством была самой невероятной из всех со–ловьевских утопий. Кн. Е. Трубецкой вспоминает, что Соловьев не только развивал этот план, но даже наспех «конструировал» его идеологическое обоснование. Он исходил из идеи всеобщего царского священства: все мы — цари и священники Бога Вышнего, поэтому всем нам надлежит участвовать и в священстве и в царстве. Но идея «демократической теократии» была слишком нереальна, и сам Соловьев скоро пришел в смущение и отказался от нее. Одно несомненно, — осенью 1891 года он вполне серьезно разыскивал подходящего революционного архиерея и с уверенностью предсказывал, что переворот в России наступит в мае 1892 г. («Воспоминания» Я. Колубовского).

Таков процесс постепенного разрушения «свободной теократии». Первосвященник (папа Лев XIII) объявил ее неосуществимой, царь ее не заметил, общество глумилось над пророком. Разочарование Соловьева в теократии повлекло за собой разочарование в русском мессианизме: бессилие власти, несостоятельность общества, беспомощность народа — такова была открывшаяся ему действительность. Земное царство Христа уходит от него, погружается в мрак, на фоне которого все явственнее и грознее вырисовывается образ грядущего Антихриста.

В октябре 1891 г. Соловьев читает в Московском психологическом обществе реферат на тему: «Об упадке средневекового миросозерцания». В нем он резко обличает историческое лжехристианство и противопоставляет ему христианство подлинное, религию Богочеловечества, общего спасения и перерождения всего мира. Миросозерцание, с которым он борется, — «церковный догматизм, ложный спиритуализм и индивидуализм» — только формально связано с средними веками. Придав своей критике «исторический характер», автор хотел защититься от нападок современных «лжехристиан». Но врагов этот тактический прием не обманул, и все церковные консерваторы восстали против обличителя. Соловьев смело заявляет, что то миросозерцание, которое он условно называет средневековым, есть полная противоположность христианству. Общество, признающее истину Христову как внешний факт и желающее, чтобы жизнь оставалась по–прежнему языческой, а Царство Божие — вне мира, «как бесплодное украшение или простой придаток к мирскому царству», — такое общество предает Христа. Христианство есть новое рождение, подвиг, дело жизни, норма действительности. Христиане превратили свою веру во внешние дела, обязательные догматы и послушание духовным властям. «От незаконного соединения идеи спасения с церковным догматизмом родилось чудовищное учение о том, что единственный путь спасения есть вера в догматы». Мнимое христианство выродилось в религию личного спасения, признало материальную природу злом — и тогда в нее вселились злые духи. «Представители псевдохристианства, отчасти уподобляясь верующим бесам в своем догматизме, а отчасти в своем ложном спиритуализме, утративши действительную силу духа, не могли подражать Христу и апостолам и прибегли к обратному приему. Те изгоняли бесов для исцеления одержимых, а эти для изгнания бесов стали умерщвлять одержимых».

И автор спрашивает: «Куда же скрылся дух Христов?» В то время как христиане по имени изменяли делу Христову, нехристиане служили ему. Весь социальный прогресс, все христианские преобразования последних веков были совершены неверующими. Дух Христов дышит где хочет. Соловьев советует «номинальным христианам, гордящимся своею бесовскою верою», вспомнить историю двух апостолов — Иуды Искариота и Фомы. Вместо того чтобы порицать дело «неверующих прогрессистов», пусть бы они сами попробовали сделать лучше, создать христианство живое, социальное, вселенское.