Gogol. Solovyov. Dostoevsky

Красота должна погибнуть, и любовь уходит из стынущего сердца… Нельзя до конца понять дальнейший мистико–аскети–ческий путь Гоголя, если не помнить, что для него в один прекрасный день от всего мира понесло «запахом могилы».

Между смертью Вьельгорского и кризисом 40 года приходится путешествие в Россию, во время которого Гоголь был поглощен семейными и денежными хлопотами. Он тоскует по своей «душеньке Италии» и, не пробыв в России года, снова уезжает за границу (в июне 1840 г.).

Лето он проводит в Вене; на него находит вдохновение необычайной напряженности: он набрасывает трагедию из истории Запорожья, переделывает «Тараса Бульбу» и один отрывок из «Владимира 3–й степени», пишет «Шинель» и три новых главы «Мертвых душ». Трудно поверить, что все это создается за месяц с небольшим! Творческое напряжение, граничащее с чудом; и после него — срыв. Гоголь заболевает. Вот что он сообщает М. П. Погодину (октябрь 1840 г.).

«Нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздражение нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался… К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, что было ужасно, это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вьельгорского в последние минуты жизни». Гоголь пишет завещание и готовится к смерти.

Подчеркнутые слова ясно определяют характер «тоски», овладевшей Гоголем. Это был страх смерти.

Потрясающее впечатление, пережитое у постели умершего друга, ложится поверх его нервного заболевания и превращает его в психическое переживание умирания. Наивно было бы возражать, что болезнь Гоголя была не смертельна и, по–видимому, даже не опасна. Субъективно, в своей внутренней реальности, Гоголь умирал. Он знал, что умирает, так как видел в себе все те признаки, которые год назад с отчаянием наблюдал в юном Вьельгорском.

Человек, переживший такой опыт, сошедший в могилу и снова вернувшийся к свету дня, — возвращается неузнаваемым. В Гоголе рождается новая личность; конечно, вся его эмпирическая индивидуальность, все его свойства, качества и особенности остаются в нем; меняется само метафизическое ядро «я», таинственная основа души. О том, что с ним произошло в страшный миг, когда он умирал, Гоголь говорит намеками. Он утверждает одно: было Божественное вмешательство, чудо милости Божией.

«Теперь я пишу к вам (к Иванову, 1841 г.), потому что здоров, благодаря чудной силе Бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни».

Таков мистический опыт Гоголя. Подлинность его подтверждается тем фактом, что после 40 года Гоголь действительно становится другим человеком. Этот новый человек не возникает ex nihilo; он связан преемственно со всем прошлым Гоголя; но качественно он другой. Это чувствуется сразу: другой голос, другая интонация, другой тембр. Для Гоголя в пределах прежней жизни возникла иная: два несоизмеримых сознания, уживающихся вместе.

«Я не скажу, что я здоров, — пишет он Жуковскому, — нет, здоровье, может быть, еще хуже, но я более, нежели здоров. Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней, огромной, заключенной во мне самом и никакого блага и здоровья не взял бы. Вся жизнь моя отныне — один благодарный гимн».

Всякая попытка рассказать о «втором» сознании приводит к алогизму («я не здоров, но более чем здоров») и к тусклым эпитетам («чудный»). Любопытно перерождение человека, пережившего такой опыт: мнительный, боязливый Гоголь ради новой «чудной жизни» готов пожертвовать даже здоровьем.

Но милость Божия, открывшаяся Гоголю в чуде его исцеления, оказалась для него источником соблазна и невообразимых страданий. До конца объяснить это нельзя; в этом глубинная и трагическая тайна души Гоголя, тайна его метафизической судьбы. Но в психологическом плане толкования возможны. Драма Гоголя начинается с того момента, когда он слышит голос Божий, но не может последовать зову, то есть вступить на путь подвижничества. Для этого ему нужно перестроить все свое сознание, перевернуть всю душу. Этой мучительной работой наполнены последние двенадцать лет его жизни. Гоголь вырос в атмосфере романтизма, с его культом сильной личности и эгоцентризмом. И в искусстве, и в философии романтизм был человекобожием. Гоголь — крайний, напряженный индивидуалист; с детских лет его ведет честолюбие, самоутверждение, славолюбие. С лицейской скамьи он повторяет: «Я послужу человечеству», и в этой фразе ударение падает не на «человечество», а на «я». Поэтому посланное ему откровение вызывает в нем не смирение, а гордыню. Он и раньше чувствовал себя избранником, отмеченным особой заботой Промысла, а теперь впадает в явный соблазн: ему кажется, что он пророк, святой, почти мессия. Чтение Святого Писания влияет на его слог; библейской торжественностью звучат его слова.

«Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, — пишет он Данилевскому в 1841 году, — ибо вдвойне властно над тобою мое слово и горе кому бы то ни было, не слушающему моего слова. О верь словам моим! Властью высшей облечено отныне мое слово».

Через год тому же другу он пишет еще более жуткие слова: