Gogol. Solovyov. Dostoevsky
И обращаясь ко второму гостю и указывая на Достоевского, Белинский продолжал: "Мне даже умилительно смотреть на него: каждый то раз, когда я вот так помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет. Да поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества ". И Достоевский заканчивает:
"В последний год его жизни я уже не ходил к нему. Он меня не взлюбил: но я страстно принял тогда все его учение ".
Признание поразительное: Достоевский страстно принял атеистическое учение Белинского! В другой статье того же "Дневника Писателя "за 1873 год, автор еще точнее определяет в чем заключалось "учение "Белинского. "Все эти убеждения о безнравственности самых оснований (христианских) современного общества, о безнравственности религии, семейства; о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству и пр., и пр. — все это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого‑то великодушия ". Слова эти не оставляют никакого сомнения: Белинский обратил Достоевского в свою веру; он "страстно "принял весь его атеистический коммунизм. "Человеколюбивый либерал "изменил своему христианскому утопизму и отрекся от "сияющей личности Христа ". И это не мимолетное заблуждение, а долгая душевная трагедия. Через восемь лет после обращения в "атеистическую веру "Белинского, Достоевский писал из Омска жене декабриста Фон Визина: "Я скажу Вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки ".
Человек, создавший самую гениальную в мире атеистическую аргументацию (Иван Карамазов), человек, которого "всю жизнь Бог мучил ", вмещал в своем сердце пламеннейшую веру с величайшим неверием. Вся религиозная диалектика его романов выростает из этой трагической раздвоенности.
Признавшись в "Дневнике Писателя "в своей причастности к коммунистическим идеям, Достоевский делает из этого страшный вывод: "Почему же вы знаете, что петрашевцы не могли бы стать нечаевцами, то есть стать на нечаевскую же дорогу, в случае, если бы так обернулось дело? Конечно, тогда и представить нельзя было, как бы это могло так обернуться дело? Не те совсем были времена. Но позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности ". И в заключение он горестно себя спрашивает, как мог он поддаться такому заблуждению? "Я происходил из семейства русского и благочестивого… Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства… Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем‑то торжественным ".
Но детская вера оказалась хрупкой. Ранние впечатления от церквей, богослужения, духовного пения были более эстетическими, чем религиозными. Обядовое благочестие родителей коснулось только поверхности души ребенка. А потом в юности христианский гуманизм и романтическая мистика надолго утолили религиозную жажду "мечтателя ". Туманно и расплывчато понимание христианства у молодого Достоевского. Гомера сравни вает он с Христом, Виктора Гюго считает лириком с "христианским младенческим направлением поэзии ". Наконец — и это самое знаменательное — ни в одном из его произведений до каторги не ставится религиозный вопрос. В "Хозяйке "Ордынов пишет труд по истории церкви, но это никак не отражается на его жизни. Благочестивые люди оказываются ханжами и тиранами (Мурин в "Хозяйке ", старая княжна в "Неточке Незвановой "). В сочинениях Достоевского до–каторжного периода Бог не присутствует. Вот почему молодой писатель оказался бессилен перед влиянием Белинского, и оно "захватило его сердце ". Встреча со Христом произошла на каторге через приобщение к страданиям русского народа. "Но, пишет автор "Дневника ", это не так скоро произошло, а постепенно и после очень–очень долгого времени ". Даже эшафот и ссылка не сразу сломили его убеждения. "Мы, петрашевцы, продолжает он, стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния… Если не все мы, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас почло бы за бесчестие отречься от своих убеждений. То дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем‑то очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится. И так продолжалось долго. Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убеждения лишь поддерживали наш дух сознанием исполненного долга ". Статья "Дневника Писателя "1873 года — акт публичного покаяния, беспримерный в истории русской духовной жизни. Есть величие в этом бесстрашии и огненности духа. Достоевскй признается во всем, в чем он мог признаться м намекает на то, о чем в его время говорить было невозможно. До сих пор намек этот оставался незамеченным и только теперь, благодаря новым публикациям, мы в силах раскрыть его смысл.
"Нечаевым, говорит Достоевский, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы…. во дни моей юности ". Как известно, Нечаев был основателем революционного общества 60–х годов и автором "Катехизиса революционера ". Нечаевцы хотели опутать всю Россию сетью тайных ячеек, возмутить массы, поднять кровавый бунт, свергнуть правительство, уничтожить религию, семью, собственность. Этих фанатиков разрушения Достоевсий заклеймил в своем романе "Бесы ". Что значит, что он мог бы "сделаться нечаевцем "в дни своей юности? Как понимать загадочную фразу: "в случае, если бы так обернулось дело? "
"Революционная деятельность "Достоевского не ограничивалась кружком Петрашевского. Следственная комиссия через своего агента Антонелли была хорошо осведомлена о том, что происходило на пятницах Петрашевского; но она мало лнала о работе кружка Дурова. Изложим сначала "явную "сторону "дела Достоевского ". Познакомившись с Петрашевским через поэта Плещеева еще весной 1846 года, он начинает посещать его пятницы с поста 1847 года. В "объяснении "для следственной комиссии писатель утверждает, что у него никогда не было с ним близости. "Я поддерживал знакомство с Петрашевским, пишет он, ровно постолько, посколько этого требовала учтивость, то есть посещал его из месяца в месяц, а иногда и реже…. В последнюю же зиму, начиная с сентября месяца, я был у него не более восьми раз… Впрочем, я всегда уважал его, как человека честного и благородного ". Достоевский доказывает, что ничего преступного в его поведении не было… "В сущности, я еще не знаю доселе, в чем меня обвиняют. Мне объявили только, что я брал участье в общих разговорах у Петрашевского, говорил "вольнодумно "и, наконец, прочел вслух литературную статью "Переписку Белинского с Гоголем ". Подсудимый блестяще защищается от этих двух неопределенных обвинений: "Кто видел в моей душе?.. Я говорил три раза: два раза я говорил о литературе и один раз о предмете вовсе не политическом: об личности и об человеческом эгоизме ".
Что же касается "вольнодумства ", то оно сводилось к "желанию добра своему отечеству ". Да и кто в наше время не говорит о политике, о Западе, о цензуре? "На Западе происходит зредище страшное, разыгрывается драма беспримерная (февральская революция)… Неужели можно обвинять меня в том, что я смотрю несколько серьезно на кризис, от которого ноет и ломится на–двое несчастная Франция? "Но он сторонник самодержавия для России и ожидает реформы только "свыше от престола ". Можно заподозрить искренность последнего заявления: страстный ученик Белинского едва ли мог быть в то время столь благонамеренным монархистом. Труднее было Достоевскому оправдаться от второго обвинения: чтения знаменитого письма Белинского к Гоголю по поводу "Переписки с друзьями ". Шпион Антонелли донес: "В собрании 15 апреля (1849 г.) Достоевский читал переписку Гоголя с Белинским и в. особенности письмо Белинского к Того? лю. Письмо это вызвало множество восторженных одобрений общества, в особенности у Баласогло и Ястржембского, преимущественно там, где Белинский говорит, что у русского народа нет религии. Положено было распустить это письмо в нескольких экземплярах ".
Чтение этого письма действительно очень компрометировало Достоевского. Белинский цисал Гоголю: "Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства… Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это (русский народ) по натуре глубоко атеистический народ*.
Достоевский оправдывается путанно,, многословно и неубедительно. "Которого числа и месяца не помню (кажется, в марте), зашел я к Дурову в третьем часу пополудни и нашел присланную мне переписку Белинского с Гоголем. Я тут же прочел ее Дурову и Пальму. В шестом часу заехал Петрашевский и просидел четверть часа. Он спросил: "что это за тетрадь? "Я сказал, что это переписка Белинского с Гоголем и обещал неосторожным образом, прочесть ее у него. Это сделал я под влиянием первого впечатления. Тут, по уходе Петрашевского, пришли еще кто‑то. Естественно, зашел разговор о статье Белинского, и я прочел ее в другой раз… У Петрашевского читал потому, что дал обещание и уже не мог отказаться от него. Я ее прочел, стараясь не выказывать пристрастия ни к тому, ни к другому из переписывающихся ". Итак, Достоевский три раза читал письмо Белинского. Кроме того, Филиппов показал в комиссии, что он делал второй список письма со списка, полученного от Достоевского, после чего последний оба списка взял к себе. Обвиняемый пытается доказать, что он читал статью Белинского "ни более, ни менее, как литературный памятник ", что с письмом его он не согласен, что он был с ним в ссоре, и т. д„(и т. д. Все это мало правдоподобно и натянуто; чтение письма вызвало общий восторг и, несомненно, Достоевский, читавший его три раза, восторг этот разделял. "Объяснение "обвиняемого было хитрым дипломатическим приемом: он отрекомендовал себя профессиональным литератором, защищающим теорию чистого искусства, "выставил кружок Петрашевского в комически–безобидном виде, изобразил фурьеризм, как систему "осмеянную, непопулярную, освистанную и забытую из презрения ", уменьшил степень своей близости с "незлобивым мечтателем "Петрашевским, не выдал ни одного из товарищей по кружку, напустил туману на эпизод своего чтения письма Белинского, и главное, ни одним словом не упомянул о другом кружке — Дурова. На этом дело могло бы кончиться, если бы комиссия неожиданно не узнала о существовании группы Дурова. От Достоевского были потребованы дополнительные показания. Положение его сразу ухудшилось: он обвинялся в участии в революционной ячейке, предполагавшей завести тайную литографию. Ему' приходится придумать целую повесть, чтобы усыпить подозрения комиссии. Он пишет: "На вечерах Дурова я бывал. Знакомство мое с Дуровым и Пальмом началось с прошедшей зимы. Нас сблизило сходство мыслей и вкусов: оба они, Дуров и особенно Пальм, произвели на меня самое приятное впечатление. Не имея большого круга знакомых, я дорожил этим новым знакомством и не хотел терять его. Кружок знакомых Дурова чисто артистический и литературный. Скоро мы,, то–есть я, брат мой, Дуров, Пальм и Плещеев, согласились издать в свет литературный сборник и поэтому стали видеться чаще… Скоро наши сходки обратились в литературные вечера, к которым примешивалась и музыка ". И вот однажды Филиппов предложил литографировать сочинения кружка помимо цензуры. Дуров был очень недоволен этим предложением, Михаил Михайлович Достоевский пригрозил немедленно уйти из кружка, а Федор Михайлович убедил всех отказаться от плана Филиппова. "После этого собрались всего только один раз. Это было уже после Святой недели… По болезни Пальма вечера совсем прекратились ". Такова версия Достоевского: невинный литературно–музыкальный кружок; Филиппов предлагает завести тайную литографию для печетания литературных произведений, но этот нелепый план всеми решительно отвергается. Во всей этой истории Достоевскому принадлежит самая почетная и благонамеренная роль.
Такова "явная "сторона дела Достоевского. "Тайная "его сторона раскрылась только в последнее время. Кружок Дурова был совсем не так невинен. Он был образован наиболее радикальными посетителями пятниц Петрашевского, недовольными умеренностью большинства. Сам Петрашевский не был "открытый боец ", отрицал революционную тактику, стоял за медленное воздействие на массы путем мирной пропаганды и готов был ограничиться конституционной монархией. Очень любопытно донесение агента Антонелли о собрании 1–го апреля 1849 года: "В собрании 1–го апреля говорено было о свободе книгопечатания, перемене судопроизводства и освобождении крестьян. Головинский утверждал, что освобождение крестьян должно занимать первое место, а Петрашевский доказывал, что гораздо безопаснее и ближе достижение улучшений судопроизводства. Между этими разговорами Головинский сказал, что перемена правительства не может произойти вдруг и что сперва должно утвердить диктатуру. Петрашевский сильно восставал против этого и в заключение сказал, что он первый подымет руку на диктатора ". Из петрашевцев выделяется радикальное меньшинство, вступающее в резкую оппозицию Петрашевскому и большинству его кружка. Это разделение не скрылось от взоров следователя Липранди. В своем донесении он пишет, что большинство петрашевцев было умеренное, но что "некоторые из соучастников могли быть точно заговорщиками ". "У них видны намерения действовать решительно, не страшась никакого злодеяния, лишь бы только оно могло привести к желаемой цели, но не все были таковы. Наибольшая часть членов предполагала итти медленнее, но вернее и именно путем пропаганды, действующей на массы ". Радикальная группа стояла за революционную тактику и своей целью ставила освобождение крестьян, "хотя бы путем восстания ". А. Милюков сообщает: "Больше всего занимал нас вопрос об освобождении крестьян, и на вечерах постоянно рассуждали о том, каким путем и когда может он разрешиться. Иные высказывали мнение, что в виду реакции, вызванной у нас революциями в Европе, правительство едва ли приступит к решению этого дела, и скорее следует ожидать движения снизу, чем сверху. Другие, напротив, говорили, что народ наш не пойдет по следам европейских революционеров и будет терпеливо ждать решения своей судьбы от верховной власти ".
Осенью 1848 года "революционеры "образуют кружок Дурова; в него входят Дуров, Спешнев, Головинский, Пальм, Плещеев, Филиппов, Момбелли, Львов, Григорьев, Достоевский и другие. Цель общества — готовить народ к восстанию; для этого решено завести тайную типографию. Во главе будет стоять комитет из пяти членов. Для сохранения тайны "должно включить в одном из параграфов приема угрозу наказания смертью за измену; угроза будет еще более скреплять тайну, обеспечивая ее ". Это постановление напоминает "Катехизис революционера "Нечаева. Так, вместе с дуровцами Достоевский сделал первый шаг "по нечаевской дороге ".
Следственная комиссия называет Дурова "революционером, то есть человеком, желавшим провести реформы путем насилия ".