Gogol. Solovyov. Dostoevsky

Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце мое в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое! "

Письмо написано через несколько часов после эшафота. Это слова человека, только что видевшего перед собой смер4ть. В письме слышится потрясенность души и радостная взволнЬванность возвращения к жизни. Испытания и страдания ничто, по сравнению с высшей ценностью жизни. "Жизнь–дар, жизнь–счастье ". Достоевский в это мгновение напряженно чувствует божественную тайну бытия, благодать жизни. Этот мистический натурализм лежит в основе его философии. О благодати жизни, которая выше смысла, выше оправдания, говорит и князь Мышкин, и Ипполит в "Идиоте ", и Макар Долгорукий в "Подростке ", и старец Зосима в "Братьях Карамазовых ". Грешники Достоевского спасаются любовью к "живой жизни ". (Раскольников, Карамазов); омертвелые сердца погибают, несмотря на всю их премудрость (Кирилов, Ставрогин). Уходя на каторгу, писатель клянется в верности идеалу своей молодости: религии сердца. Отняты "высшие потребности духа ", искусство, творчество, но "осталось сердце "и "это все таки жизнь "! С благословением жизни соединяется славословие любви; так намечается лейтмотив "экстазов "у Достоевского (Алеша в исступлении любви целует землю). В письме встречается французская фраза: «Оп voit le soleil». Приговоренный к смерти вспомнил произведение Виктора Гюго: «Dernier jour d'un condamne»[112]): «Je veux bien les galeres. Cinq ans de' galeres, et que tout soit dit — ou vingt ans — ou perpetuite avec le fer rouge. Mais grace de la vie! Un format, cela marche encore, cela va et vient, cela voit le soleilb To же выражение: "я вижу солнце "повторяет и осужденный на каторгу Митя Карамазов.

Наконец из письма мы узнаем, что у заключенного было отобрано несколько листков рукописи, черновые планы драмы и романа и оконченная повесть "Детская Сказка ". "Детская Сказка " — первоначальное заглавие "Маленького Героя "; черновые планы драмы и романа пропали.

Эшафот был огромным событием в душевной жизни писателя; жизнь его "переломилась ", прошлое кончилось, началось другое существование, "перерождение в новую форму ". Для осознания всей значительности этого второго рождения понадобились долгие годы. Прошло почти двадцать лет со дня симуляции казни прежде чем Достоевский мог перевести личное переживание на язык художественных форм. В романе "Идиот "князь Мышкин рассказывает о последних минутах приговоренного к расстрелу. В этом описании развиваются мотивы,, намеченные в письме к брату от 22 декабря 1849 года ": драматизируется обстановка казни, углубляется анализ душевного состояния приговоренного и усиливается мистическое чувство жизни.

Вот рассказ князя Мышкина: "Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот и ему был прочитан приговор смертной казни расстрелянием за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но однако–же в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут, или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет… Он помнил все с необыкновенной ясностью и говорил, что никогда ничего в этих минутах не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, было врыто три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые, длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Мой знакомый стоял восьмым по очереди* стало быть, ему приходилось идти к столбу в третью очередь. Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть… Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный… Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать; ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот, как–же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты уже будет "нечто ", кто‑то иди что‑то, так кто же? Где же? Все это он думал в те две минуты решить! Невдалеке была церковь, 'и вершина собора с позолоченной крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как‑нибудь сольется с ними… Неизвестность «и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, было ужасно: но он говорил, что ничего не было для него в то время тяжелее, как беспрерывная мысль: "что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогд^ каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уже ничего бы даром не истратил! "

По сравнению с письмом к брату, рассказ князя Мышкина отличается одной новой темой: размышлением о том, что будет после смерти, "что‑то "или "кто‑то "? Ничто или личное бессмертие?

Вопрос остается неразрешенным: ( "все это он думал в эти две минуты решить "). Непосредственное ощущение говорит скорее о пантеистическом растворении сознания в космической жизни (слияние с лучами), чем о продолжении жизни личной; и после смерти душа остается прикованной к этому мгру, никакого transcensus'a не происходит; приговоренный всеми своими помыслами и чувствами погружен в эту земную жизнь и идея потустороннего для него — "неизвестность и отвращение ". В последнюю минуту осужденный не знает ни христианского покаяния, ни молитвы. "Священник обошел всех с крестом " — об этом "обряде "упоминается вскользь. Имя Христа отсутствует.

Князь Мышкин предлагает Аделаиде Епанчиной нарисовать лицо приговоренного за минуту до удара гильотины. Он всходит на верхнюю ступеньку эшафота, "белый, как бумага ". "Вот тут‑то. когда начиналась эта слабость, священник поскорей, скорым таким жестом и молча, ему крест к самым губам вдруг подставлял, маленький такой крест, серебряный, четырехконечный; часто подставлял, поминутно. И как только крест касался губ, он глаза открывал и опять на несколько секунд как бы оживлялся и ноги шли. Крест он с жадностью целовал, спешил целовать, точно спешил не забыть захватить что‑то про запас, на всякий случайу но вряд ли в ту минуту что‑нибудь религиозное сознавал ".

Таким зрительным образом передается ужас смерти, агония души. В заключение вся эта потрясающая сцена резюмируется в двух символах: голова преступника и крест. "Нарисуйте эшафот, говорит князь Мышкин, так чтоб видна была ясно и близко одна только последняя ступень; преступник ступил на нее; голова, лицо бледное, как бумага, священник протягивает крест; тот с жадностью протягивает свои синие губы, и — все знает… Крест и голова — вот картина! "

Что значит это страшное "все знает "? Что знает умирающий, жадно "на всякий случай "целующий крест? Что его ждет небытие и что после смерти нет воскресения? Рассказ князя Мышкина — исповедь Достоевского; в 1849 году, перед лицом смерти, он был еще "дитя неверия и сомнений ".

В рождественский сочельник, за несколько часов до отправки на каторгу, писателю было разрешено свидание с Ьратом. А. Милюков, присутствовавший при расставании братьев, записал в своих "Воспоминаниях ": "Федор Михайлович был спокоен и утешал его (М. М.)… "Перестань же, брат, говорил он, ты знаешь меня, не в гроб же я иду, не в могилу провожаешь, — ив каторге не звери, а люди, может еще и лучше меня, может достойнее меня. Да мы еще увидимся, я надеюсь на это, я даже не сомневаюсь, что увидимся… А вы пишите, да когда обживусь — книги присылайте, я напишу, какие: ведь читать можно будет… А выйду из каторги — писать начну. В эти месяцы я много пережил, в себе‑то самом много пережил, а там впередито, что увижу и переживу — будет о чем писать… "

Через пять лет Достоевский в письме к брату из Омска (22 февраля 1854 года) описал свое путешествие в Сибирь: "Помнишь ли, как мы расстались с тобой, милый мой, дорогой, возлюбленный мой? Только что ты оставил меня, нас повели троих, Дурова, Ястржембского и меня заковывать. Ровно в 12 часов, то есть ровно в Рождество, я первый раз надел кандалы. В них было фунтов десять и ходить чрезвычайно неудобно. Затем нас посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармом и на четырех санях, фельдфебель впереди, мы отправились из Петербурга. У меня было тяжело на сердце, и как то смутно, неопределенно от многих разнообразных ощущений. Сердце жило какой‑то суетой, и потому ныло и тосковало глухо. Но свежий воздух оживил меня и так, как обыкновенно перед каждым новым шагом в жизни чувствуешь какую‑то живость<и бодрость, то я, в сущности, был очень спокоен и пристально глядел на Петербург, проезжая мимо празднично освещенных домов и прощаясь с каждым домом в особенности. Нас провезли мимо твоей квартиры, и у Краевского было большое освещение. Ты сказал мне, что у него елка, что дети с Эмилией Федоровной (женой М. М.) отправились к нему, и вот у этого дома мне стало жестоко грустно. Я как–будто простился с детенками… Нас везли пустырем по Петербургской, Новгородской, Ярославской и т. д…. Я промерзал до сердца, и едва мог отогреться потом в теплых комнатах. Но, чудно: — дорога поправила меня совершенно… Грустна была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя, ожидали, покамест вытащут повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, позади все прошедшее — грустно было и меня прошибли слезы… 11 января мы приехали в Тобольск… Ссыльные старого времени (то–есть не они, а жены их) заботились об нас, как о родне. Что за чудные души, испытанные 25–летним горем и самоотвержением! Мы видели их мельком, ибо нас держали строго, но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас… "

В "Дневнике Писателя "Достоевский сообщает, что жена декабриста Фон Визина подарила ему маленькое Евангелие, которое четыре года каторги пролежало у него под подушкой. О пребывании петрашевцев в Тобольске сохранился рассказ Ястржембского. Когда его, Дурова и Достоевского посадили в узкую, темную* холодную и грязную камеру, он пришел в такое отчаяние, что решил покончить с собой. Его спас Достоевский.

"Совершенно нечаянно и нежданно мы получили сальную свечу, спички и горячий чай. У Достоевского оказались превосходные сигары. В дружеской беседе мы провели большую часть ночи. Симпатйчный, милый голос Достоевского, его нежность и мягкость чувства, даже несколько его капризных вспышек, совершенно женских, подействовали на меня успокоительно. Я отказался от всякого крайнего решения ".