Gogol. Solovyov. Dostoevsky

* * *

Четыре года каторги, четыре года "страдания невыразимого, бесконечного "были поворотным пунктом в духовном развитии писателя. В Омском остроге началось "перерождение убеждений ".

Оно подготовлялось давно и не закончилось на каторге. "Ветхий человек "умирал медленно, мучительно борясь с "новым "; новый "неуверенно, ощупью отыскивал свое место. В "Дневнике Писателя "1873 г. Достоевский утверждает, что ни эшафот, ни каторга не сломили его убеждений^ что мысли и понятия, которые владели его духом, попрежнему представлялись ему "чем то очищающим ". Но подземная работа критики и переоценки идеалов молодости уже происходила; постепенно расшатывалась старая "вера ", незаметно выростало новое мировоззрение. В "Дневнике "мы читаем: "Мне очень трудно было бы рассказать историю перерождения моих убеждений… История перерождения убеждений, — разве может быть во всей области литературы какаянибудь история более полная захватывающего и всепоглощающего интереса? История перерождения убеждений, — ведь это и прежде всего история их рождения. Убеждения вторично рождаются в человеке, на его глазах, в том возрасте, когда у него достаточно опыта и проницательности, чтобы сознательно следить за этим глубоким таинством своёй души ".

Историю своего духа писатель рассказывает не в философских терминах, а в художественных символах своих больших романов. Все они — акты единой духовной трагедии, откровение "глубокого таинства его души ". И, действительно, нет в мировой литературе истории более полной "захватывающего интереса ".

Отправляясь в Сибирь, Достоевский верил, что, переменяя жизнь, он "переродится в новую форму "(письмо от 22 декабря 1849 года). Что произошло с его душой за четыре года каторги? Рассказать об этом он не в силах. "Ну, как передать тебе мою голову, пишет он брату, понятия, все. что я прожил, в чем убедился, и на чем остановился во все это время? Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен… "И после описания жизни в остроге, снова повторяет: "Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать ". На человеческом языке нет слоц, чтобы рассказать о страшном опыте заживо–погребенного. Можно говорить только намеками и загадками. "Вечное сосредоточение в самом себе, продолжает он, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды. У меня теперь много потребностей и надежд таких, об которых я и не думал. Но это все загадки, и потому мимо… "

"Перерождение "началось с беспощадного суда над самим собой и над всей прошлой жизнью. В казарме, в "общей куче ", среди крика и гама "ста пятидесяти врагов ", писатель замкнулся в себе, в своем "страшном уединении ". Впоследствии: он писал об этом периоде: "Помню, что все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я полюбил, наконец, это уединение. Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое прошлое, судил себя неумолимо и строго, и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней жизни. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде… Я ждал, я звал поскорее свободу, я хотел испробовать себя вновь на новой борьбе… Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых. Экая славная минута! "

В душе совершается не только суд, но и осуждение прошлого, разрыв с ним, освобождение. Опять говорится о надеждах, о новой жизни. Из письма мы узнаем об отрицательной душевной работе (разрушение прошлого), но не видим положительной ее стороны. Какие новые "потребности "родились в душе? И "воскресение из мертвых "означало ли нечто большее, чем выход из "мертвого дома "?

Ответ на этот вопрос мы находим в письме Достоевского къ Н. Д. Фон Визиной, подарившей ему в Тобольске Евангелие. Выйдя из острога, он пишет: "Я слышал от многих, что вы очень религиозны, Н. Д. Не потому, что вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как "трава иссохшая ", веры и находишь ее, собственно потому, что в несчастии яснеет истина. Я скажу вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим и в такие минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост; зот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, то мне лучше бы хотелось оставаться с Христом, нежели с истиной ".

Это письмо — документ необычайной важности: оно проливает свет на процесс "перерождения убеждений ". На каторге Достоевский судил себя. Он как–будто вел тяжбу с тем, кто был главным учителем его, кто первый обратил его в свою веру — с Белинским. Мы помним, как "страстный социалист "Белинский посвящал его в атеизм, как развенчивал перед ним "сияющую личность Христа ". Тогда ученик принял все учение учителя, как ни тяжело было ему отречься от "пресветлого лика Богочеловека ". Когда Белинский говорил насмешливо о Христе, "лицо Достоевского изменялось, точно он заплакать хотел ". На каторге он мысленно продолжал свой спор с Белинским. Учение его он больше не принимает. Ему нечем еще опровергнуть атеистическую аргументацию критика, но святыни своей — Христова лика — он больше ему не отдаст. Тяжба переносится в другой план; доказательствам разума противоставляется свидетельство сердца. Достоевский готов допустить, что доводы Белинского неопровержимы, что на его стороне истина, но вот, такой истины он и не принимает. Если Христос не истина, то он с Христом против истины. Христос для него дороже истины. Так начинается в сознании писателя борьба между верой и разумом, так возникает основная проблема его философии. Но "символ веры "Достоевского еще далек от Никейского символа, и религиозность его еще мало похожа на веру православной церкви. Атеистическому рационализму Белинского он противоставляет христианский гуманизм, не веру в Богочеловека–Христа, а любовь к Христу–человеку. Для него Христос только самый прекрасный "симпатичный "и совершенный из людей. Он допускает даже, что тот, кто сказал про себя: "Я есмь истина "», может оказаться вне истины; допущение кощунственное для всякого верующего. Вот направление, в котором перерождались убеждения Достоевского. В несчастии жажда веры стала сильнее; поиски Бога мучительнее; истерзанной душе посылались благодатные минуты успокоения «и любви. И главное: "сияющая личность "Христа вошла в жизнь каторжника и заняла в ней центральное место — навсегда. Встреча с Христом среди разбойников стала источником света, лучи которого разлились по всем его произведениям после каторжного периода. В их ряду особенное место занимает эпилог "Преступления и наказания ". Не только быт острога, в котором томится Раскольников, есть быт Омской тюрьмы, но и душевное состояние героя точно отражает переживания самого автора. "Соня сообщила, между прочим,, что, несмотря на то, что он (Раскольников), повидимому, так углублен в самого себя и ото всех как бы заперся, — к новой жизни своей он отнесся очень прямо и просто. В остроге, в окружающей его среде, он, конечно, многого не замечал, да и не хотел совсем замечать. Он жил, как то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо было смотреть. Но под конец многое стало удивлять его, и он, как‑то поневоле, стал замечать то, чего прежде и не подозревал. Вообще же и наиболее стала удивлять его та страшная, та непроходимая пропасть, которая лежала между ним и всем этим людом. Казалось, он и они были разных наций. Он и они смотрели друг на друга недоверчиво и неприязненно… В остроге были тоже ссыльные поляки, политические преступники, те просто считали весь этот люд за невежд и хлопов и презирали их свысока; но Раскольников не мог так смотреть: он ясно видел, что эти невежды во многом гораздо умнее этих самых поляков! Его же самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть. Почему? Он не знал этого. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее ". И в письме к брату, и в "Записках из Мертвого Дома "ненависть преступников объясняется только в социальном плане: мужики ненавидят барина–дворянина. В "Преступлении и наказании "мотивация более глубокая.

"На второй неделе Великого поста пришла ему (Раскольникову) очередь говеть вместе со своей казармой. Он ходил в церковь и молился вместе с другими.' Из‑за чего‑то, он сам не знал этого — произошла однажды ссора: все разом напали на него с остервенением: "Ты безбожник! Ты в Бога не веруешь! " — кричали ему. — "Убить тебя надо! "Он никогда не говорил с ними о Боге и о вере, но они хотели убить его. как безбожника ".

Мы не знаем, было ли в действительности такое столкновение между Достоевским и каторжниками. Если даже его и не было, если это только художественный символ, духовное значение его не уменьшается. Ненависть народа (в письме: "чудный народ "! В "Записках ": "необыкновенный народ ") к барину объясняется религиозно. Разбойники веруют во Христа и этой верой они "умнее "неверующих. В Раскольникове они инстинктом чувствуют безбожника и хотят его убить. Если эпилог "Преступления и наказания "имеет автобиографическую ценность, становится понятным происхождение заветной идеи Достоевского о Христе — народной святыне. Раскольников досказывает то, что осталось недоговоренным в письме 1854 года и в "Записках из Мертвого Дома ".

* * *

15 февраля 1854 года писатель вышел из Омской каторжной тюрьмы.