Gogol. Solovyov. Dostoevsky

"Аполлинария — большая эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. Она корит меня до сих пор тем, что я недостоин был любви ее, жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63 году в Париже фразой: "Ты немножко опоздал приехать ", т. е. что она полюбила другого, тогда как две недели тому назад еще горячо писала, что любит меня… Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить ее. Она не стоит такой любви… Она меня третировала всегда свысока… Она не допускает равенства в отношениях наших. Ведь она знает, что я люблю ее до сих пор. Зачем же она меня мучает?»

Ответ на этот жалкий вопрос в дневнике Сусловой. Она мстила Достоевскому за какое‑то страшное оскорбление — настоящее или воображаемое. "Мне говорят о Федоре Михайловиче, — я его просто ненавижу…. Когда я вспоминаю, что была я два года назад, я начинаю ненавидеть Д. Он первый убил во мне веру… Теперь я чувствую и ясно вижу, что не могу любить, не могу находить счастье в наслаждении любви, потому что ласки мужчины будут напоминать мне оскорбления и страдания ". В последнюю тайну этой любви–ненависти между Достоевским и Сусловой мы проникнуть не можем.

В 1880 году, за год до смерти писателя, сорокалетняя Суслова выходит замуж за двадцатичетырехлетнего журналиста В. В. Розанова, через шесть лет бросает его, влюбившись в молодого еврея Гольдовского. Розанов yмoляef ее вернуться, она отвечает: "Тысячи мужей находятся в вашем положении и не воют — люди не собаки ". Двадцать лет, из злобного упрямства, она не дает ему развода.

Розанову принадлежит живописный портрет "Суслихи " — инфернальной женщины ".

"С Суслихой я первый раз встретился в доме моей ученицы А. М. Щегловой… Вся в черном, без воротничков и рукавчиков (траур по брате), со следами былой (замечательной) красоты, она была "русская легитимистка ". Взглядом опытной кокетки она прияла, что "ушибла "меня — говорила холодно, спокойно. И словом, вся… "Екатерина Медичи ". На Катьку Медичи она в самом деле была похожа. Равнодушно бы она совершила преступление, убила йгы слишком равнодушно; стреляла бы в гугенотов из окна в Варфоломеевскую ночь — прямо с азартом. Говоря вообще, Суслиха действительно была великолепна, я знаю, что люди были совершенно ею покорены, пленены. Еще такой русской я не видал. Она была по стилю души совершенно русская, а если русская, то раскольница бы "поморского согласия ", или еще лучше — "хлыстовская богородица ".

Глава 12. Журнал "Эпоха ". "Записки из подполья ".

В России Достоевского ждала умирающая жена. Он перевозит ее из Владимира в Москву и не покидает до самой ее смерти. Состояние больной ужасно. "У Марии Дмитриевны, сообщает он сестре жены, поминутно смерть на уме; грустит и приходит в отчаянье. Такие минуты очень тяжелы для нее. Нервы у нее раздражены в высшей степени. Грудь плоха и иссохла, как спичка. Ужас! Больно и тяжело смотреть ".

Наступает трагический для Достоевского 1864 год. Дело о возобновлении журнала подвигается медленно. Михаил Михайлович придумывает новые названия: "Правда ", "Дело ", — цензура их отвергает. Наконец, с большим опозданием приходит разрешение на издание "Эпохи ". Подписка была сорвана: объявление о новом журнале появилось в "СПБ Ведомостях "только 31 января 1864 года. Январский, номер выходит в марте; внешний вид его приводит писателя в отчаяние: некрасивая обложка, дешевая бумага, дурной шрифт, масса опечаток. У редактора денег нет, типография работает в кредит; сотрудникам не заплачено. Когда через год "Эпоха "прекратила свое бедственное существование, оказалось,, что на нее было истрачено все наследство братьев после смерти дяди Куманина (около 20ти тысяч) и оставалось 15 тысяч долга. Для первого номера Тургенев присылает свои "Призраки ". Достоевский расхваливает автору его произведение. "По моему, пишет он, в "Призраках "слишком много реального. Это реальное — есть тоска развитого и сознающего существа, живущего в наше время, уловленная тоска. Этой тоской наполнены все "Призраки ". Это — "струна звенит в тумане ". Но брату он сообщает свое искреннее мнение: "По моему, в них ( "Призраках ") много дряни: что‑то гаденькое, больное, старческое, неверующее от бессилья, одним словом, весь Тургенев с его убеждениями ". Любезные письма и комплименты были притворством. "Витязь горестной фигуры "не простил своему обидчику. С годами ненависть его к "гаденькому "неверию европейца Тургенева вес растет.

Писатель принимает горячее участие в судьбе "Эпохи "; советует брату завести в журнале критический отдел под заглавием "Литературная летопись ", обещает ему "великолепную "статью на теоретизм и фантастизм теоретиков "Современника "и другую о Костомарове, собирается написать разбор "Что делать? "Чернышевского, "Взбаламученного моря "Писемского — и ничего не пишет. 9 февраля он признается: "Не скрою от тебя, что писание у меня худо шло… "Вместо критической статьи о Чернцшевском, он задумывает повесть "Записки из подполья " — свой художественный ответ на роман "Что делать? "Писатель работает над этим "странным "произведением с мукой и отчаянием, сидя у постели умирающей жены. "Повесть вдруг мне начала не нравиться… Вся‑то повесть — дрянь, да и та не поспела ". Михаил Михайлович торопит, дела "Эпохи "идут неважно. Достоевский заставляет себя приняться за нее снова: "Сел за работу, за повесть. Стараюсь ее с плеч долой, как можно скорее… По тону своему, она слишком странная, и тон резок и дик, может не понравиться; следовательно, надобно, чтоб поэзия все смягчила и вьресла ".

Первая часть "Записок из подполья "была напечатана в январской–февральской книжке "Эпохи "за 1864 год. Вторая часть писалась еще труднее: "Мучения мои всяческие теперь так тяжелы, жалуется он брату, что я упоминать не хочу о них. Жена умирает, буквально. Каждый день бывает момент, что ждем ее смерти. Страдания ее ужасны и отзываются на мне, потому что… Писать же работа не механическая и однако–ж, я пишу и пишу… Иногда мечтается мне, что будет дрянь, но однако–ж, я пишу с жаром; не знаю, что выйдет… Вот что еще: боюсь, что смерть жены будет скоро, а тут необходимо будет перерыв в работе. Если–б не было этого перерыва, то, конечно, кончил бы ".

Весь ужас "подполья ", охватываюий нас при чтении повести? "По поводу мокрого снега "уже заключен в этих опасениях писателя: в работе необходимо будет перерыв, т. к. придется хоронить жену. 9 апреля он умоляет брата не требовать у него повести для мартовский книжки: "Повторяю, Миша, я так измучен, так придавлен обстоятельствами, в таком мучительном я теперь положении, что даже за физические силы мои, при работе, отвечать не могу… Я не знаю, что будет, может быть, дрянь, но я то лично сильно на нее (повесть) надеюсь. Будет вещь сильная и откровенная; будет правда. Хоть и дурно будет, пожалуй, но эффект произведет, я знаю. А может быть, и очень хороша будет! "Через несколько дней он сообщает, что во второй части будет три главы. "Вторая глава находится в хаосе, третья еще не начиналась, а первая обделывается… Ты понимаешь, что такое переход в музыке? Точно так и тут. В первой главе, повидимому, болтовня; но вдруг эта болтовня в последних двух словах разрешается неожиданной катастрофой ". В печатной редакции эта первоначальная композиция не сохранилась: повесть "По поводу мокрого снега "разделена не на три больших, а на десять маленьких глав; она была напечатана в апрельском номере "Эпохи ". Так, в спешке, тревоге и отчаянии было создано одно из самых гениальных произведений Достоевского.

"Записки из подполья " — произведение "странное ". Все в нем поражает: построение, стиль, сюжет. Первую часть составляет исповедь подпольного человека, в которой исследуются глубочайшие вопросы философии. По силе и дерзновенности мысли, Достоевский не уступает ни Ницше, ни Киркегору. Он близок им по духу, он "из их рода ". Вторая часть — повесть "По поводу мокрого снега ". Подпольный человек, изложив свое credo, рассказывает свои воспоминания. Связь между философскими рассуждениями и постыдными "анекдотами "из жизни героя кажется вполне искусственной. Только в конце раскрывается их органическая спаянность.

В произведениях до–каторжного периода центральной темой писателя было "мечтательство "; много вдохновенных страниц посвятил он психологии мечтателя, эстетической ценности фантазии и нравственному осуждению той призрачной жизни, которая есть "ужас и трагедия ". Подполье — естественное завершение "мечтательства ". Мечтатель–романтик сороковых годов в шестидесятых годах превратился в циника — "парадоксалиста ". Он сорок лет цросидел в своем углу, как мышь в подполье, — и вот теперь ему хочется рассказать, что он выжил к передумал в озлобленном одиночестве. Социальное и историческое положение подпольного человека определяется теми же признаками, какими раньше характеризовалось положение мечтателя. Это "один из представителей еще доживающего поколения ", т. е. интеллигент "петербургского периода русской истории ", отравленный европейской образованностью, оторванный от почвы и народа; тип исторический, который "не только может, но и должен существовать в нашем обществе ". Он продукт среды, книжного образования и "абстрактной "цивилизации; не живой человек, а "мертворожденный общечеловек ". Автор вменяет ему в преступление — так же, как раньше вменял это мечтателю — измену живой жизни. "…Мы все отвыкли от жизни… Даже до того отвыкли, что чувствуем подчас к настоящей живой жизни какое‑то омерзение…. Ведь мы до того дошли, что настоящую живую жизнь чуть ли не считаем за труд, почти что за службу.. Ведь мы даже не знаем, где и живое то живет теперь и что оно такое, как называется? "Мертворожденным, которые "давно уже рождаются не от живых отцов ", гомункулам из реторт, противосгавляется все тот же туманно–мистический идеал "живой жизни ". Содержание его не раскрывается: ведь "мы даже не знаем, где живое то живет ". Смысл этой тайны утерян. Итак, подпольный человек определен, как исторический тип и отнесен к прошлому: "один из Характеров протекшего недавнего времени ". Но историческая маска легко снимается: герой не только в прошлом, но и в настоящем, не только "я ", но и "мы ". Автор постоянно выходит за пределы личности русского интеллигента и безгранично раздвигает рамки.