Gogol. Solovyov. Dostoevsky
В марте 1865 г. Достоевский пишет своему старому другу, барону Врангелю «И вот я остался вдруг один и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилаьс надвое… О, друг мой, я охотно бы пошел опять на каторгу на столько же лет, чтобы только уплатить долги и почувствовать а себя опять свободным. Теперь начну писать роман из‑под палки, т. е. из нужды, наскоро… А между тем, все мне кажется, что я только что собираюсь жить. Смешно, в правда ли? Кошачья живучесть!»
От кредиторов, описи имущества и долговой тюрьмы писатель бежит за границу с 175 рублями в кармане.
Глава 13. «Преступление и наказание»
В конце июля 1865 года Достоевский приезжает в Висбаден и в пять дней проигрывает все свои деньги. Снова просит Тургенева о займе; тот посылает ему 50 талеров; умоляет Милюкова запродать какомунибудь журналу его будущую повесть и прислать ему 300 рублей. Но ни «Современник», ни «Библиотека для чтения», ни «Отечественные записки» не соглашаются на подобное предложение; он посылает два письма Врангелю и не получает ответа; пишет Герцену — тот отказывает. В начале августа в Висбаден приезжает Суслова, тоже без денег. Их совместная жизнь в убогом отеле продолжается недолго. После ее отъезда Достоевский пишет ей в Париж (22 августа): «Только что ты уехала, на другой же день, рано у гром мне объявили в отеле, что мне не приказано давать ни обеда, ни чаю, ни кофею. Я пошел объясняться, и толстый немец–хозяин объявил мне, что я не «заслужил» обеда и что он будет мне присылать только чай. Итак, со вчерашнего дня я не обедаю и питаюсь только чаем. Да и чай подают прескверный, — без машины, платье и сапог не чистят, на мой зов нейдут и все слуги обходятся со мною с невыразимым, самым немецким, презрением. Нет выше преступления у немца, как быть без денег и в срок не заплатить». В заключение он просит Суслову прислать ему денег.
Он почти не выходит из своей комнаты и с утра до вечера пишет; жалуется, что в отеле ему не дают на ночь свечи. В тесной тайной какой‑то внутренней лихорадкой "(письмо к Врангелю), торопясь и отчаиваясь, он работает над «Преступлением и на казани ем».
В эти темные висбаденские дни одни только человек помогает ему — священик русской церкви И. А. Яныпнев. Наконец приходит избавление. Врангель возвращается из отпуска на место службы, в Копен гаген, находит там два отчаянных письм; Достоевского, посылает ему денег и пред лагает на возвратном пути в Петербур заехать к нему в Копенгаген. Писатель про водит у своего старого семипалатинског друга десять дней и 10 октября возвращает ся в Петербург. Его третье заграничное путешестви продолжалось два с половиною месяца. Достоевский уезжал из России с проек том романа. Еще 8 июня 1865 г., прос денег у А. Краевского, он предлагал ему свое новое произведение: «Роман мой называется «Пьяненькие» и будет в связи с теперешним вопросом о пьянстве. Разбираетс не только вопрос, но представляются и вс его разветвления, преимущественно картв ны семейств, воспитания детей в этой обстановке и проч. и проч. Листов будет н менее 20–ти, но, может быть, и более. В Висбадене этот замысел перебиваетс другим. «Я надеялся вскорости кончить одну работу («Пьяненькие»), — пишет он Каза–кову, — но увлекся другой работой (тем, что теперь пишу), о чем и не жалею». И дальше излагает содержание «Преступления и наказания». Нельзя, однако, думать, что план этот новый и что он был придуман в Висбадене. У нас есть одно свидетельство автора, позволяющее отнести замысел по вести ко времени каторги. В октябре 1859 года он писал брату из Твери: «Не помнишь ли, я тебе говорил про одну ис ловедь — роман, который я хотел писать после всех, говоря, что еще самому надо пережить. На деле я совершенно решил писать его немедля… Это будет, во–первых, эффектно, страстно, а, во–вторых, все мое сердце с кровью положится в этот роман; я задумал его на каторге, лежа на нарах, в тяжелую минуту грусти и саморазложения, «Исповедь» окончательно утвердит мое имя». «Преступление и наказание», задуманное первоначально в форме исповеди Раскольникова, вытекает из духовного опыта каторги. Достоевский впервые столкнулся там с «сильными личностями», стоящими вне морального закона, там началась «переоценка ценностей». Трагическая фигура идейного убийцы родилась «в тяжелую минуту грусти и саморазложения». Но в 1859 году этот план не был осуществлен. «Вьшашивание» замысла продолжалось шесть лет. Зато в Висбадене работа пошла очень быстро.
Подробная программа повести была уже готова в сентябре 1865 г. Писатель излагает ее в письме к Каткову. Этот драгоценный документ дает нам возможность взглянуть на произведение глазами само го автора, схватить его главную идею. «Это, — пишет он, — психологический отчет одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шаткости в понятиях, подцавшиоь некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах младшую сестру. «Она никуда не годна», «для чего она живет?» «Полезна ли она хоть кому нибудь?» и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать, с тем, чтобы сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства, — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу, а потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем уже, конечно. «загладится преступление», если только можно назвать преступлением этот поступок над старухой, глухой, глупой, злой и больной, которая сама не знает, для чего живет на свете, и которая через месяц, может быть, сама собой померла бы. Несмотря на то, что подобные преступления ужасно трудно совершаются, т. е. почти всегда до грубости выставляют наружу концы, улики и проч. и страшно много оставляют на долю случая, который всегда почти выдает виновника, ему совершенно случайным образом удается совершить свое предприятие и скоро и удачно. Почти месяц он проводит после того до окончательной катастрофы. Никаких на него подозрений нет и не может быть. Тут‑то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцей, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божья правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое… Преступник сам решает принять муки, чтобы искупить свое дело. Впрочем, трудно мне разъяснить вполне мою мысль. В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическое наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому что он и сам его нравственно требует. Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности. Выразить мне это хотелось именно на развитом, нового поколения человеке, чтобы была ярче и осязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжет мой вовсе не эксцентричен. Именно, что убийца развитой и даже хороших наклонностей молодой человек. Мне рассказывали прошлого года в Москве (верно) об одном студенте, выключенном из университета после московской студенческой истории, что он решился разбить почту и убить почтальона. Есть еще много следов в наших газетах о необыкновенной шаткости понятий, подвигающей на ужасные дела. (Тот семинарист, который убил девушку по уговору с ней в сарае и которого взяли через час за завтраком и проч.) Одним словом, я убежден, что сюжет мой отчасти оправдывает современность…»
Из письма к Каткову можно сделать несколько важных выводов. «Преступление и наказание» было задумано, как небольшая повесть «в пять или шесть печатных листов». Сюжет ее строился автором совершенно независимо от сюжета «Пьяненьких». Только впоследствии история семейства Мармеладовых («Пьяненькие») была введена в историю Раскольникова. С самого момента своего возникновения замысел об «идейном убийце» распадался на две части: преступление и его причины и действие преступления на душу преступника; первая часть представлялась автору введением во вторую, главную часть. Повесть называется «психологический отчет одного преступления», но фактически этот отчет начинается только после совершения убийства. «Тут‑то и развертывается весь психологический процесс преступления)). Эта двудельность замысла в окончательной редакции отразится на двойном заглавии («Преступление и наказание») и на особенностях композиции: из шести частей романа одна посвящена преступлению и пять — изживанию его преступником. В первоначальном плане вторая часть связана с каторжным опытом автора; мысль о малой действительности юридического наказания была уже выражена в «Записках из мертвого дома»; идея о том, что преступник сам нравственно требует наказания, подкрепляется ссылкой на личные наблюдения бывшего каторжника. Но замысел психологического анализа преступления, возникший на каторге, конкретизируется только в 1865 году, после жестокой журнальной полемики с нигилистами. Это она помогает автору создать актуальную мотивацию преступления, т. е. набросать план первой части. Убийца — «человек нового поколения», поддавшийся «недоконченным идеям, кото рые носятся в воздухе». Герой не вульгарный преступник, а «развитой и даже хороших наклонностей молодой человек». Если и такой человек «сбивается с толку» подвлиянием нигилистических идей, то можно себе представить, как разрушительны эти идеи, как «шатки понятия» поколения шестидесятых годов. Генезис нового произведения ясен: первая часть продолжает борьбу с нигилизмом и непосредственно примыкает к «Запискам из подполья», вторая завершает многолетнее вынашивание идеи, появившейся еще на каторге.
Какими «недоконченными идеями» увлекся Раскольников? Мы находим ответ в письме к Каткову. Бедный студент решает убить старуху–процентщицу, потому что она «никуда не годна», «никому не полезна». Между тем убийство ее будет ему очень, полезно: он спасет мать и сестру, докончит курс, поедет за границу. Раскольников соблазнился утилитарной моралью, выводящей все поведение человека из принципа; разумной пользы. Провозвестники этого нового морального кодекса не сознавали его полной безнравственности. Чернышевский и его ученики продолжали считать себя гуманистами и мечтать о счастье всего человечества. Таков же и Раскольников. Совершив «разумно–полезное» преступление, он намеревается потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству». Эту вопиющую ложь «гуманного утилитаризма» Достоевский собирается разоблачить в своей повести, доказав, что «экономический принцип» приводит не к всеобщему благоденствию, а к взаимному истреблению.
Первоначальная идея в окончательной редакции романа наиболее ярко выражена в диалоге между Раскольниковым и Лужиным (пятая глава второй части). Защиту прогресса «во имя науки и экономической правды» автор поручает нечистому дельцу и «капиталисту» Лужину. Он проповедует: «Наука говорит: возлюби прежде всех одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано… Экономическая правда прибавляет, что, чем более в обществе устроенных частных дел, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело…» Заходит разговор об убийстве процентщицы, и Лужин возмущается растущей безнравственностью общества. «Да об чем вы хлопочете? — неожиданно вмешался Раскольников, — по вашей же вышло теории». — «Как так по моей теории?» — «А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать».
Так повесть о Раскольникове завершает борьбу Достоевского с шестидесятника ми; преступление есть лишь «доведенная до последствий теория разумного эгоизма». В печатной редакции идейный центр резко сдвигается: первоначальный полемический замысел отступает на второй план, уступая главное место новой идее о сильной личности. Получается столь характерная для «Преступления и наказания» двупланность мотивации. Над планом повести Достоевский работает в Висбадене, на пароходе из Копенгагена в Петербург и в Петербурге. Сначала работа вполне его удовлетворяет. Он пишет Врангелю 28 сентября 1865 года: «А между тем повесть, которую я пишу те перь, будет, может быть, лучше всего, что я написал, сли дадут мне время ее окон чить». Но в Петербурге повесть незаметно вырастает в большой роман. Автор решает пожертвовать всем уже написанным и начать сначала. Об этой творческой революции он сообщает Врангелю: «Это тот роман в «Русский вестник». Роман большой, в 6 частей. В конце ноября было много написано и готово: я вее сжег; теперь в этом можно признаться. Мне не понравилось самому. Новая форма, новый план меня увлек и я начал сызнова. Работаю я дни и ночи и все‑таки работаю мало. Роман есть дело поэтическое, требует для исполнения спокойствия духаи воображения. А меня мучат кредиторы, т. е. грозят посадить в тюрьму». Работа над новым планом протекала параллельно печатанию романа в «Русском вестнике». Первая часть уже появилась в январском номере, а общая композиция романа была еще не вполне ясна самому автору. Успех первых трех частей очень поднимает его дух. В апреле 1866 года он пишет священнику И. Янышеву: «Надо заметить, что роман мой удался чрезвычайно и поднял мою репутацию как писателя. Вся моя будущность в том, чтобы кончить его хорошо». Четвертая глава четвертой части — свидание Раскольникова с Соней и чтение Евангелия — смутила щепетильных редакторов «Русского вестника», и они отказались ее печатать. Достоевскому пришлось ее переделывать, отделяя «зло от добра», и доказывать, что в ней нет ничего безнравственного. Он писал Н. Любимову: «Зло и доброе в высшей степени разделено и смешать их и использовать превратно уже никак нельзя будет… Все то, что вы говорили, я исполнил, все разделено, размежевано и ясно. Чтению Евангелия придан другой колорит…»
О столкновении с Катковым и Любимовым Достоевский сообщает А. П. Милюкову: «Про главу эту я ничего не смею сам сказать; я написал ее во вдохновении настоящем, но, может быть, она и скверная; но дело у них не в литературном достоинстве, а в опасении за нравственность. В этом я был прав, — ничего не было против нравственности и даже чрезмерно напротив, но они видят другое, и кроме того, видят следы нигилизма. Любимов объявил решительно, что надо переделать. Я взял, и эта переделка большой главы стоила мне, по крайней мере, трех новых глав работы, судя по труду и тоске, но я переправил и сдал. Но вот беда! Не видал Любимова потом и не знаю, удовольствуются ли они переделкою и не переделают ли сами?»
Посылая исправленную главу в редакцию, писатель умолял: «А теперь до вас величайшая просьба моя: ради Христа оставьте все остальное так, как есть теперь». Но Катков не оставил: он вычеркнул ряд строк «относительно характера и поведения Сони».
В самой мистической сцене романа, построенной на повествовании об евангельском чуде, благонамеренные редакторы увидели безнравственность и нигилизм! Мы так и не знаем, каков был первоначальный «колорит» чтения Евангелия: Достоевский не восстановил прежней редакции в последующих изданиях.