Gogol. Solovyov. Dostoevsky

Любовь князя не спасает, а губит; полюбив его, Настасья Филипповна казнит себя, «уличную», и сознательно идет на смерть. Князь знает, что она гибнет из‑за него, но старается убедить себя, что это не так, что, «может. Бог и устроит их вместе». Он жалеет ее, как «несчастную помешанную», но любит другую — Аглаю. Однако, когда соперница оскорбляет Настасью Филипповну, князь не может вынести ее «отчаянного безумного лица» и с мольбой говорит Аглае: «Разве это возможно! Ведь она… такая несчастная!»

Теперь Настасья Филипповна не может больше заблуждаться: жалость князя — не любовь и любовью никогда не была. Из‑под венца с ним она убегает с Рогожиным, и тот ее убивает. Вот почему убийца приводит князя к ее смертному ложу; вдвоем бодрствуют они над телом убитой; они — сообщники: они оба убили ее своею «любовью».

Психея ждала избавителя — князь обманул ее: его бессильную жалость она приняла за спасающую любовь. Тот же миф творится автором в «Бесах» и в «Братьях Карамазовых». В первом романе мотив самозванства избавителя резко подчеркивается: плененная невеста (Марья Тимофеевна) ждет своего суженого. Ставрогин ее обманывает, но она догадывается, что он не Иван–царевич, а самозванец, и кричит ему: «Гришка Отрепьев, анафема!» Таинственная вина ее символизируется физическим недостатком («хромоножка»). В «Братьях Карамазовых» Грушенька занимает место Настасьи Филипповны, Митя — Рогожина, Алеша — князя Мышкина, Лиза Хохлакова — Аглаи. Сострадательная любовь Алеши помогает, страсть Мити не губит. Но это иной духовный план, другой мистический опыт. Символ его не «детский рай» князя Мышкина, а монастырская келья старца Зосимы. Мечтательному христианству светского праведника противоставляется «православная» вера монаха и подвижника.

***

Из писем и черновиков Достоевского мы знаем, что образ Аглаи слабее всех других «обозначился» в его воображении, что ему было очень трудно отвести ей надлежащее место в композиции романа. Действительно, фигура гордой и своенравной девушки не получила окончательного художественного воплощения.

В черновой тетради есть одна загадочная запись: «Мир красота спасет — два образчика красоты». Можно подумать, что автор хотел сопоставить в романе два образа красоты и показать их разную судьбу в грешном мире. Настасья Филипповна — красота в унижении, Аглая — красота в невинности. Настасья Филипповна — «необыкновенной красоты женщина», Аглая — «бесспорная красавица». Таинственная сила красоты присуща обеим. Рассматривая портрет Настасьи Филипповны, Аделаида Епанчина восклицает: «Такая красота — сила; с такою красотою можно мир перевернуть!» Князь описывает лица сестер Епанчиных, но отказывается говорить об Аглае. «Красоту трудно судить, — объясняет он, — я еще не приготовился. Красота — загадка».

Так по замыслу автора идея красоты воплощается в двух образах его героинь. Князь верит, что красота спасет мир; трагический опыт показывает ему обратное: в мире зла красоту нужно спасать. У Настасьи Филипповны чувство вины взрывается исступленной гордостью, обращается в сладострастие гибели. У Аглаи — невинность переходит в капризное своенравие, необузданное властолюбие. Одна любуется своим позором, другая — своей чистотой; одна мстит себе за оскорбление Тоцкого, другая — за любовь к «идиоту». Но гор дость Аглаи — только вариация на тему Настасьи Филипповны, и красота ее сопер ницы затмевает ее красоту. Она осуждена на второстепенную роль. В неистовстве На стасьи Филипповны есть трагическое вели чие, в капризных выходках Аглаи — раз дражающее ребячество. Первая гибнет из за своей любви к князю, вторая выходит замуж за польского графа–эмигранта «с те мною и двусмысленною историей» и подпадает влиянию какого‑то католического патера.Образ «положительно–прекрасного человека» в романе «Идиот» остался недовоплощенным. Но от «безмерной» задачи Достоевский не отказался. Странник Макар Долгорукий в «Подростке», архиерей Тихон в «Бесах», старец Зосима и Алеша в «Братьях Карамазовых» свидетельствуют о неутолимой жажде автора совершить «чудо воплощения красоты».

Глава 16. Флоренция и Дрезден. «Вечный муж» и «Житие великого грешника»

В январе 1869 г. Достоевский пишет своей племяннице С. А. Ивановой из Флоренции: «Через три месяца — два года, как мы за границей. По–моему, это хуже, чем ссылка в Сибирь. Я говорю серьезно и беЗ преувеличения. Если здесь такое солнце и небо и такие действительно уж чудеса искусства, неслыханного и невообразимо го, буквально говоря, как здесь во Флоренции, то в Сибири, когда я вышел из каторги, были другие преимущества, которых здесь нет, а главное — русские и родина, без чего жить не могу».

Последние слова сказаны тоже «серьезно» и без преувеличения: писатель был болен настоящей тоской по родине, и все его письма полны мучительных жалоб на изгнание. Его огорчает неуспех «Идиота». «Я чувствую, — пишет он Страхову, — что, сравнительно с «Преступлением и аказа нием», эффект «Идиота» в публике слабее. И потому все мое самолюбие теперь поднято: мне хочется произвести этот эффект». Раздумывая над судьбой своего послед него романа, он высказывает взгляд на собственное ворчество — признание для нас драгоценное. «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), — пишет он, — и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по–моему, не есть еще реализм, а даже напротив… Неужели фантастический мой «идиот» не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь‑то и должны быть такие характеры в наших оторванных от земли слоях общества — слоях, которые в действительности становятся фантастическими».

Так Достоевский защищается от нападений противников: его романы фантастичны, потому что фантастична Россия, фантастична сама действительность; его реализм глубже реализма Гончарова и Тургенева с их «низменностью воззрения на действительность». Из всех русских писателей его интересует только Лев Толстой, который «успел сказать наиболее своего». Он с увлечением читает «Войну и мир», хотя восторги Страхова кажутся ему преувеличенными. «Вы спрашиваете в письме вашем, — пишет он критику, — что я читаю. Да Вольтера и Дидро всю зиму и читал. Это, конечно, принесло мне и пользу и удовольствие».

«Кандид» Вольтера, в котором так остроумно высмеивается оптимизм Панглосса, помог Достоевскому в его борьбе с утопизмом. Его «бунтовщики» восстают на разумность и справедливость мировой истории, и в их критике слышатся отзвуки вольтеровских сарказмов. За год до «Братьев Карамазовых» писатель отметил в записной книжке: «Memento. На всю жизнь. Написать русского Кандида». В философии Ивана Карамазова русское вольтерьянство находит свое завершение.

Беременность Анны Григорьевны заставляет Достоевских покинуть Италию, где они совершенно одиноки, и искать убежища в славянской стране. Они едут в Прагу, но не находят там ни одного свободного помещения; поневоле возвращаются в уже знакомый им город — Дрезден. В сентябре 1869 г. рождается дочь Любовь. Писатель жалуется на полное безденежье. «Как могу я писать, — спрашивает он Майкова, — когда я голоден, когда, чтоб достать два талера на телеграмму, штаны заложил? Да черт со мной и с моим голодом. Но ведь она кормит ребенка, что же если она последнюю свою теплую шерстяную юбку идет сама закладывать. А ведь у нас второй день снег идет (не вру, справьтесь в газетах!), ведь она простудиться может… И после того у меня требуют художественности, чистоты поэзии, без напряжения, без угару и указывают на Тургенева! Пусть посмотрят, в каком положении я работаю!» Достоевский пишет повесть «Вечный муж» для журнала «Заря» и с трудом вымаливает у редакции 100 рублей аванса. Задумывает большой роман или, вернее, серию романов и со страстью принимается за писание. «Встаю в час пополудни, — сообщает он С. А. Ивановой (14 декабря 1869 г.), — потому что работаю по ночам, да и без этого не могу заснуть ночью. От трех до пяти работаю. Иду на полчаса гулять и именно на почту, а с почты возвращаюсь через Королевский сад домой — всегда одна и так же дорога. Дома обедаем. В семь часов выхожу опять гулять и опять через Королевский сад домой. Дома пью чай и в 10 '/2 сажусь за работу. Работаю до пяти часов утра. Затем ложусь и, как только пробьет 6 часов, тотчас же засыпаю».

Замысел «Жития великого грешника» перебивается замыслом «Бесов». Писатель томится своей оторванностью от России. Он пишет Майкову (25 марта 1870 г.): «За границей я действительно отстану — не от века, не от знания, что у нас делается (я, наверно, лучше вашего это знаю, ибо ежедневно прочитываю три русских газеты до последней строчки и получаю два журнала), — но от живой струи жизни отстану: не от идеи, а от плоти ее, — а это ух как влияет на работу художественную…»