Gogol. Solovyov. Dostoevsky

— Друг мой! Я всегда подозревал, что я ничему не верю.

— Итак, вы теперь начинаете жить… (неразборчиво).

— Нет, мой друг, сообразно с идеалом благородства, который составил себе.

— Кто же заставляет вас?

— Я сам себя заставляю.

Вот вторая запись: «I) Версилов убеждается в утрате и глупости всякого идеала и в проклятии косности на всем нравственном мире.

2) Некоторое время он насильно веровал во Христа.

3) Но вся вера разбилась. Осталось одно нравственное ощущение долга, самосовершенствования и добра, во что бы то ни стало (т. е., несмотря ни на какую потерю веры и ни на какое нравственное отчаянье), вследствие собственной сознательной воли, хотения во что бы то ни стало».

«Сознательная воля», сама ставящая себе нравственный закон, стремление к добру «во что бы то ни стало» напоминают нравственный императив Канта. Перед Достоевским возникает вопрос об автономии морали, и он хочет сделать Версилова носителем этой идеи. Туманный идеал «благородства» должен спасти «мечтателя» от пропасти атеизма. В черновиках автор называет Версилова «идеалистом» и восклицает: «Да будет благословенно имя последнего идеалиста». Утопия добра без Бога воплотится в его сне о золотом веке.

Так намечаются два героя романа — Версилов и его сын и две воплощенные ими идеи: одна «великодушная», другая — себялюбивая: одна обнимает все человечество и вдохновляет его на неустанное стремление к добру «во что бы то ни стало», другая замыкается в горделивом уединении, в богатстве и власти. Идея отца — золотой век, идея сына — подполье. Борьба этих идей определит собой действие романа. Противоставление светлой и темной стихии подчеркивается в следующем афоризме Версилова: «б нашем обществе, — говорит он, — с одной стороны, отчаянье и гной разложения, а с другой — жажда обновления и восторг. Они и Бога отвергают религиозно». Это раздвоение тем трагичнее, что оно выражается не только в столкновении людей, но и во внутренних конфликтах сознания. Версилов не менее раздвоен, чем подросток; он столь же неверен своему идеалу благородства, как его сын идее Ротшильда. Достоевский набрасывает «предисловие», в котором объясняется социальный смысл' романа: герои его — представители русского общества, «люди русского большийства», «герои трагедии подполья». Эта; исключительно важная самооценка писателя заканчивается пророческим предчувствием. Вот что пишет он о своих романах: «Для предисловия. Факты. Проходят мимо, не замечают, нет граждан и никто не хочет, понатужиться и заставить себя думать и замечать. Я не мог оторваться, и все крики критиков, что я изображаю не настоящую жизнь, не разубедили меня. Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение и все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало. И не внешне лишь, как на Западе, а внутренне, нравственно…

…Писатели наши высокохудожественно изображали жизнь средневысшего круга (семейного)… Думали, что изображают жизнь большинства. По–моему, они‑то и изображали жизнь исключений… Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагедия состоит в сознании уродливости… Только я один героя вывел трагедии подполья, состоящей в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и невозможности достичь его, а главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все (неразборчиво), а, стало быть, не стоит и исправляться. Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награда ни от кого, вера ни в кого?»

И сбоку приписка: «В этом убедятся будущие поколения, которые будут беспристрастны, правда будет за мною. Я верю в это».

Достоевский гордится, что изображает не исключения, а «человека большинства». Ему принадлежит открытие его уродливого и трагического лица. Он первый увидел, что русское общество беспочвенно и бесформенно. Отсутствие «оснований» и «преданий» обрекает русских людей на трагедию подполья. Без религиозных убеждений и нравственных устоев Россия живет катастрофически. «Колоссальное потрясение и все прерывается, падает, отрицается». «Потрясение» войны и революции с удиви тельной точностью подтвердило эти слова. Писатель не ошибался'. будущие поколения действительно убедились, что «правда бы ла за ним».

Так постепенно проясняется идея романа: «Нет оснований нашему обществу». Автор настаивает на своем реализме: он рисует не фикции, а подлинную русскую действительность. Все его большие романы посвящены одной теме — изображению трагического русского хаоса. Но как парадоксально его место в литературе! Он один против всех; он видит «беспорядок» там, где все другие писатели находили быт, уклад, устойчивые формы. Неужели Тур генев, Гончаров, Лев Толстой изображали только «миражи». Неужели вся большая русская литература «фантастична»? Этот вопрос постоянно занимает Достоевского в семидесятые годы. Он пишет Майкову: «А знаете — ведь это все помещичья литература. Она сказала все, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним. Нового слова, заменяющего помещичье, еще не было». Достоевский утверждает, что старая «помещичья» литература кончена и что он призван начать новую. Такое гордое сознание своей новаторской, почти революционной роли неизбежно приводит его к столкновению с величайшим представителем старого искусства — Львом Толстым[133].