Gogol. Solovyov. Dostoevsky

3. Написать свои воспоминания.

4. Написать поэму Сороковины. (Все это, кроме последнего романа и предполагаемого издания «Дневника», т. е. minimum на 10 лет деятельности, а мне теперь 56 лет.).

Достоевскому не суждено было написать эти книги; не суждено было закончить «поэму» о «Братьях Карамазовых». Огромные творческие замыслы были последней вспышкой его огненного духа: ему оставалось жить всего три года.

* * *

Содержание «Дневника писателя» за 1876 и 1877 годы необыкновенно разнообразно: художественные произведения, литературная критика, живые отклики на текущие события, отчеты о судебных процессах, публицистические статьи, философско–нравственные рассуждения, политические высказывания, проповедь мистического народничества и личные воспоминания — весь этот сложный материал организуется идеей непосредственного общения автора с читателем. Личный тон дружеской беседы создается прежде всего обилием автобиографических статей: писатель вспоминает о раннем детстве, о встрече с мужиком Мареем, о жертвенной любви няни Алены Фроловны, о поездке с братом Михаилом в Петербург; потом идут рассказы о юности, о работе над «Бедными людьми» и увлечении романами Жорж Занд, о чтении «Двойника» у Белинского, о знакомстве с Некрасовым. Жизнь, «пролетевшая, как мечта», озарена мягким поэтическим светом. Благодарная память находит смысл в пережитых страданиях. Как жалко, что Достоевскому не удалось написать задуманную книгу «воспоминаний»!

В пестром контексте «Дневника» резко выделяется несколько законченных художественных произведений. Общеизвестен рассказ «Мальчик у Христа на елке». Писатель встречает в морозный вечер перед Рождеством мальчика лет семи, который ходит «с ручкой», т. е. просит милостыню. Описывается несчастная судьба маленьких нищих, ютящихся в подвалах среди пьяных и развратных «халатников» и вырастающих бродягами и воришками. Эта встреча вызывает у автора образ замерзающего мальчика, которого Христос приводит к себе на елку. Все залито светом; вокруг «Христовой елки» кружатся и летают сияющие дети; их матери стоят тут же: «Каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним и целуют их, утирают им слезы своими ручками и упрашивают их не плакать, потому что им здесь так хорошо». Видение Христовой елки для маленьких замученных детей — первый набросок видения Алеши Карамазова. В «Кане Галилейской» такой же светлый праздник, такая же победа над смертью и тлением. В святочном рассказе уже найден тот незабываемый взволнованно–умиленный тон, который пронзает нас в «Кане Галилейской».

Замерзший мальчик спрашивает: «Кто вы мальчики? Кто вы девочки?» — «Это «Христова елка», — отвечают они ему. «У Христа всегда в этот день елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки…» И Он Сам посреди их и простирает к ним руки и благословляет их и их грешных матерей». Так же спрашивает Алеша старца Зосиму и так же радостно указывает тот ему на «Солнце наше» — Христа. В рассказе тема замученных детей еще не отделена от темы мистической вечери Агнца. Замена рождественского сюжета (елка) евантельской притчей о браке в Кане переносит нас в более высокий план религиозной символики. Так, воскресение в «детском раю» замерзшего мальчика предваряет воскресение старца Зосимы на брачном пире Христа. В ноябрьском выпуске «Дневника» было помещено одно из самых совершенных художественных произведений Достоевского — повесть «Кроткая». Зарождение и развитие этого замысла можно проследить в «лаборатории» «Дневника писателя». Автор с упорным и тревожным вниманием изучал факты самоубийств среди молодого поколения. «Право, самоубийства у нас до того в последнее время усилились, — писал он, — что никто уж и не говорит об них. Русская земля как будто потеряла силу держать на себе людей… Так называемая «живая сила», живое чувство быти~ без которого ни одно общество жить не может и земля не стоит, решительно Бог знает куда уходит». Убила себя двадцатипятилетняя девушка — акушерка Писарева и оставила записку: очень устала, так устала, что захотелось отдохнуть. Достоевский дает глубокий анализ псйхологий «усталых душ». Через несколько месяцев Победоносцев сообщает ему подробности о самоубийстве дочери знаменитого писателя — эмигранта Герцена. Эта смерть поражает его своей таинственностью. «В этом самоубийстве, — пишет он в «Дневнике», — все и снаружи и внутри — загадочно. Эту загадку я, по свойству человеческой природы, конечно, постарался как‑нибудь разга дать, чтоб на чем‑нибудь остановиться и успокоиться. Дочь Герцена была воспитана в самом безотрадном позитивизме, и душа ее не выдержала «прямолинейности явлений». Автор заключает: «Значит просто умерла от «холодного мрака и скуки», со страданием, так сказать, животным и безотчетным, просто стало душно жить вроде того, как бы воздуху недостало…»

Наконец, третий случай самоубийства девушки. «С месяц тому назад, — сообщает автор, — во всех петербургских газетах появилось несколько коротеньких строчек мелким шрифтом об одном петербургском самоубийстве: выбросилась из окна, из четвертого этажа, одна бедная молодая девушка швея — «потому что никак не могла приискать себе для пропитания работы». Прибавлялось, что выбросилась она и упала на землю держа в руках образ. Этот образ в руках — странная и неслыханная в самоубийстве черта! Это уже какое‑то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто стало нельзя жить. «Бог не захотел» — и умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты. долго не перестается думать, как‑то мерещится и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль…»

Три девушки–самоубийцы преследуют воображение писателя. «Кроткая», выбросившаяся из окна с образом в руках, художественно воплощается в образе героини «фантастического рассказа». Факт, сообщенный в газетах «мелким шрифтом», превращается в трагический финал повести. Служанка Лукерья рассказывает о самоубийстве «кроткой»: «Стоит она у стены у самого окна, руку приложила к стене, а к руке прижала голову, стоит так и думает. И так глубоко задумавшись стоит, что и не слыхала, как я стою и смотрю на нее из этой комнаты. Вижу я, как будто она улыбается, стоит, думает и улыбается. Посмотрела я на нее, повернулась тихонько, вышла, а сама про себя думаю, только вдруг слышу — отворили окошко. Я тотчас пошла сказать, что «свежо, барыня, не простудились бы вы», и вдруг вижу, она стала на окно и уж вся стоит во весь рост в отворенном окне, ко мне спиной, в руках образ держит. Сердце у меня тут же упало, кричу: «Барыня, барыня!» Она услышала, двинулась было повернуться ко мне, да не повернулась, а шагнула, образ прижала к груди и — бросилась из окошка!»

Поразительная простота и скудость средств, понадобившихся писателю для создания этой трагической сцены. Смиренная смерть «кроткой» нарисована немногими бледными чертами, но они неизгладимы. Чудо превращения материала жизни в создание искусства происходит здесь буквально на наших глазах.

«Кроткая» носит подзаголовок: «Фантастический рассказ». В предисловии автор поясняет, что самый рассказ представляется ему «в высшей степени реальным» и что «фантастическое» заключается в его форме. Это — монолог мужа перед телом жены, несколько часов перед тем покончившей самоубийством. Она лежит на столе, а он ходит по комнате и разговаривает сам с собой, желая «собрать свои мысли в точку» и уяснить себе случившееся. Автор играет роль стенографа, записывающего сбивчивую, прерывистую речь несчастного героя. Эту новую повествовательную форму Достоевский оправдывает ссылкой на шедевр Виктора Гюго «Последний день приговоренного к смертной казни». Монолог его героя не более неправдоподобен, чем записки человека, которому осталось жить несколько минут.

Форма повести действительно небывалая в литературе: это первый опыт точной записи внутренней речи (monologue interieur).

За много лет до Пруста, Джойса, символистов и экспрессионистов Достоевский разбивает условность логической литературной речи и пытается воспроизвести поток мыслей и образов в их непосредственном ассоциативном движении. В 70–е гг. такое техническое новаторство было дерзновением.

Запись мышления вслух смятенного и потрясенного человека повышает эмоциональность рассказа почти до физиологического воздействия: мы действительно слышим его задыхающийся голос, паузы, восклицания и заглушенные стоны; даже тяжелые шаги его, то удаляющиеся, то возвращающиеся на то же место, отдаются однообразным гулом в наших ушах. Монолог начинается так: «Вот пока она здесь, — все еще хорошо: подхожу и смотрю поминутно; а унесут завтра — и как же я останусь один? Она теперь в зале на столе, составил два ломберных, а гроб будет завтра белый, белый гроденапль, а впрочем не про то… Я все хожу и хочу себе уяснить это. Вот уже шесть часов, как я хочу уяснить и все не соберу в точку мыслей. Дело в том, что я все хожу, хожу, хожу… Это вот как было, я просто расскажу по порядку (Порядок!)».