Gogol. Solovyov. Dostoevsky
Тяжба между Гоголем и Белинским была решена в пользу последнего. Призыв Гоголя оказался гласом в пустыне. Его услышала только горстка славянофилов; за Белинским пошло громадное большинство. Россия вступала в эпоху 50–60–х годов, эпоху ликвидации идеализма, отречения от духа и погружения в материю; начиналось снижение идейного уровня, сумерки культуры. Но на голос Гоголя откликнулся Достоевский.
8. Религиозный кризис (1847–1848)
Весь январь месяц 1847 года Гоголь провел в хлопотах по изданию «Переписки с друзьями». Цензура не пропустила несколько писем, которые автору казались самыми значительными. Он просит Плетнева хлопотать перед цензором и, в случае неудачи, представить непропущенные письма на просмотр Государя, составляет «проэкт всеподданнейшего письма» императору, обращается к протекции графа Вьельгорского, жалуется Смирновой, волнуется, отчаивается и, наконец, от тревоги заболевает. Известие о смерти Языкова лишает его последних сил. Но несмотря на все невзгоды и недуги, внутренне Гоголь торжествует. Никогда он еще не испытывал такого самоудовлетворения, такой радости исполненного долга, такой веры в свое призвание. Высокомерно и сурово наставляя мать и сестру в истинно христианской жизни (письмо от 25 января), он дает им понять свою непогрешимость и продолжает в тоне, в каком никогда еще не писал, даже родным: «Я именно затем и еду в Иерусалим, чтобы иметь право возвратиться в Россию и начать, наконец, мою службу истинную отечеству, к которой так долго приготовляюсь или лучше, к которой готовит меня Сам Бог».
Со скромностью великого человека Гоголь отвечает Плетневу: «Зачем ты называешь великим делом появление моей книги? Это и неумеренно и несправедливо. Появление моей книги было бы делом не великим, но точно полезным…»
Ни к одному своему произведению Гоголь не относился с такой ревнивой любовью, как к «Переписке». Она была дитятей его сердца. Болезненно переживает он цензурные урезки. «С меня сдирают не только рубашку, но и самую кожу, — пишет он Плетневу. — Точно как бы перед глазами зарезали мое любимейшее дитя, так мне тяжело бывает это цензурное убийство». Он умоляет друзей собирать отзывы, толки и пересуды об его книге и даже откладывает отъезд в Святую Землю, желая дождаться «прекрасной жатвы».
Наконец «Переписка» стала известна в России. «Мне прочли как‑то два раза его книгу, — пишет С. Т. Аксаков в своих воспоминаниях. — Я пришел в восторженное состояние от негодования и продиктовал Гоголю небольшое, но жестокое письмо».
К этому письму он приложил письма Свербеева и его жены. Вот что в них прочел Гоголь. Свербеев нашел в «Переписке»: уничижение паче гордости, гордость смирения и надувательство, а один его приятель «во всеуслышание объявил, что автор писем отныне должен называться не Николаем, а Тартюфом Васильевичем».
Свербеева нашла в «Переписке» "странную гордыню " и только «обманчивый отблеск христианского смирения».
Аксаков называл гордость Гоголя дьявольской и писал: «Книга Ваша вредна, она распространяет ложь Ваших умствований и заблуждений».
Заметим, что так писали московские друзья, славянофилы, люди одних убеждений с Гоголем. Что же скажут враги?
Эти письма произвели на Гоголя страшное впечатление: удар был столь неожиданный и жестокий, что Гоголь растерялся. От упоения собственным величием он с невероятной быстротой переходит к полному самоуничижению. Правда, в течение нескольких месяцев он страдал бессонницей, и душевные силы его были истощены, но все же внезапность этого переворота поразительна. «Появление книги моей, — пишет Гоголь Жуковскому 6 марта, — разразилось точно в виде какой‑то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому… Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее… Как мне стыдно за себя, как мне стыдно перед тобою, добрая душа… Право, есть во мне что‑то хлестаковское». То же, в еще более резкой форме, повторяется в письме к отцу Матвею (9 мая): «Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где‑то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная оплеуха».
Мучительно читать эти униженные, постыдные самообвинения, это навязчивое повторение слова «оплеуха». Есть что‑то патологическое в гоголевском исступленном самобичевании. Он кается в своей «незрелости», «резкости», «дикости и заносчивости», «в самоуверенности», «самоослеплении», «невоспитании»; он болеет «незнанием многих вещей в России», он возомнил о себе, что может поучать' других, а на самом деле все еще ученик и т. д. Но, охотно и даже с неким наслаждением обвиняя себя, Гоголь упорно защищает свое детище. Перечислив недостатки «Переписки», он прибавляет: «Право, труд мой больше полезный и существенный, чем думают многие». По его мнению, книга была полезна прежде всего самому автору; благодаря ей он узнал, как он еще далек от совершенства; не было бы ее, не посыпалось бы на него все это множество спасительных для него упреков; без появления «Переписки» не устремилось бы за его душу столько чистых молитв.
«Поверь, что без этой книги не было бы на чем испробовать нынешнего человека. А проба эта нужна, и в этом отношении книга моя, несмотря на все ее недостатки — сокровище» (Плетневу, 17 апреля).