Gogol. Solovyov. Dostoevsky

«Молился кое‑как о себе… А вы по–прежнему не переставайте молиться обо мне. Напоминаю вам об этом потому, что теперь, более чем когда‑либо чувствую бессилие моей молитвы» (Матери. Иерусалим, 19 февраля 1848 г.).

«Все это (принятие Св. Тайн у Гроба Господня) свершилось силою чьих‑то молитв, чьих именно — не знаю; знаю только, что не моих. Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только взлететь, и никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность» (графу А. П. Толстому, 25 апреля 1848 г.).

9. Духовное просветление (1848–1851)

Пятого февраля Гоголь приехал в Иерусалим, а в конце апреля он был уже в России; едва только ступил на русскую землю в Одессе, как тотчас же написал смиренное письмо отцу Матвею. В нем он снова жалуется на свою черствость, на опасность своего положения, на соблазны духа искусителя и прибавляет:

«Скажу Вам, что еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима», — и просит молиться за него: «Слезы, в эту минуту упавшие на этот лист бумаги, просят вас о том же».

Из Одессы Гоголь поехал к родным в Васильевку, где пробыл всю весну и лето. Только первые три–четыре дня он чувствовал себя хорошо; потом начались сильные жары, Гоголь заболел желудком, боялся холеры; от «адской духоты» нервы его расстроились, занимался он с трудом; его грызла тоска. По свидетельству Кулиша, "в последнее пребывание Гоголя дома веселость уже оставила его. Он впадал в очевидное уныние и выражал свои мысли только коротким восклицанием: «И все вздор, и все пустяки».

А вот несколько отрывков из дневника сестры Гоголя Елизаветы Васильевны:

«1848 г. 9 мая, именины брата.

Как он переменился! Такой серьезный сделался; ничто, кажется, его не веселит, и такой холодный и равнодушный к нам! Как мне это было больно!

22 августа. Сегодня брат хотел уехать, но, слава Богу, отсрочил еще до понедельника. Вчера мы все плакали. Тоска ужасная. Как я его сильно люблю, хотя часто и неприятности делает…»

В сентябре Гоголь приезжает в Москву. Он напуган политическими событиями (революционные брожения в Европе) и переносит свое личное уныние на все человечество. Кажется ему, что весь мир охвачен безумием, что все гибнет и распадается. Данилевскому (24 сентября 1848 г.) он пишет: "Никто не в силах вынести страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у всякого ночь и тьма вокруг. А между тем слово «молитва» до сих пор еще не раздалось ни на чьих устах ". Та же мысль развивается в письме к отцу Матвею: "А между тем в теперешнее время, когда отовсюду грозят беды человеку, может быть, только и нужно делать, что молиться… Слышишь одну необходимость повторять: «Господи, не введи меня во искушение и избави от лукавого».

Тревожное состояние Европы, эпидемии и голод в Малороссии, собственная черствость и страх за свою душу — все это питало в Гоголе предчувствие конца света. В письмах его попадаются такие выражения, как: «отовсюду грозят беды», «всеобщее разрушение», «потрясающая бестолковщина времени», «время опасное», «время беспутное и сумасшедшее», «время содомное» и т. д. Но к зиме душевное состояние его резко изменяется к лучшему. Аксаков сообщает в своих записках, что "Гоголь был довольно весел и читал всегда с большим удовольствием; я никогда не видал Гоголя так здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в ноябре и декабре 1848 и в январе и феврале 1849 года. Не только он пополнел, но и тело на нем сделалось очень крепко… Обнимаясь с ним ежедневно, я всегда щупал его руки… "[7]

Зима 1848–1849 гг. была для Гоголя временем не только восстановления физических сил; параллельно с этим шло душевное успокоение; тон писем становится бодрее: можно предполагать, что в это время он понемногу изживал свой религиозный кризис. Вера его, после кратковременного шатания, укрепилась; упорной работой над самим собой он освобождался от остатков эгоцентрической замкнутости. Это период аскетического очищения жизни и душевного просветления.

В религиозном возрождении Гоголя главная роль принадлежит о. Матвею Константиновскому. Как известно, вопрос об отношениях Гоголя и отца Матвея очень занимал биографов; было высказано много догадок и построено много гипотез. Наиболее блестящая из них принадлежит Д. С. Мережковскому. Любитель резких противоположений Мережковский изображает отца Матвея мрачным аскетом — изувером, внушившим писателю мысль об уничтожении «Мертвых душ» и тем убившим сначала его душу, а потом и тело. Рассказав о смерти Гоголя, автор заключает: "Борьба была окончена, совершилась «страшная месть»: не–человек победил человека, посмеялся над тем, кто думал над ним посмеяться ". Мы знаем, что Гоголь в своих произведениях хотел посмеяться над чертом; значит, под «не–человеком» Мережковский разумеет одновременно о. Матвея и черта или просто считает о. Матвея чертом. Излишне говорить, что все эти эффекты ни на чем не основаны. Приписывать влиянию о. Матвея сожжение второй части «Мертвых душ» вполне произвольно; изображать священника Константиновского в виде Савонаролы нельзя, так как это противоречит фактам. Отец Матвей был не фанатик–изувер, а простенький, застенчивый, ничем не замечательный уездный батюшка.