Gogol. Solovyov. Dostoevsky

В этих письмах к матери слепая вера Гоголя в себя впервые прозревает: из смутного мистического ощущения она становится осознанным религиозным чувством. Душевному движению найдена мотивация: Гоголя ведет Божественный промысл; Бог внушает ему страсти, диктует решения, наказывает за непослушание. В письмах 1829 года писатель говорит уже тем торжественным и мистическим тоном, который так поразил современников в 1847 году, когда вышли «Выбранные места из переписки с друзьями».

«Бог указал мне путь в землю чужую, чтобы там воспитал свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности… и я осмелился откинуть Божественные промыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими».

Здесь — возникновение веры Гоголя в особое, преимущественное попечение о нем Промысла Божия.

Но почему же все‑таки ему нужно уехать в чужие края? Бедная Марья Ивановна, читая, что Бог наказывает ее сына за то, что он против своей воли и воли Провидения отправился в Петербург и решился служить там «в угодность ей больше», должна была прийти в смятение; едва ли оно уменьшилось, когда она прочла, что цель заграничного путешествия ее сына «воспитывать страсти в тишине» и одновременно «в шуме вечного труда». Чувствуется, что Гоголь писал это письмо в нервической спешке и в увлечении страсти. Через несколько лет он всю эту сложную систему мотивации забывает, и в «Авторской исповеди» объясняет юношескую авантюру совершенно по–другому:

«Не прошло пяти месяцев по прибытии моем в Петербург, как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проект и цель моего путешествия были очень неясны. Я знал только, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорее чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».

Оглядываясь через восемнадцать лет на свое прошлое, Гоголь допускает анахронизм: он представляет поездку в Любек в свете своего мировоззрения сороковых годов. Мотив аскетического подвига (чтобы полюбить родину, нужно покинуть ее) — происхождения более позднего. В двадцатых годах Гоголь мечтал о культивировании страстей, а не об аскезе.

* * *

Приехав в Любек, он как будто отрезвляется: с удивлением видит себя в чужом городе, среди чужих людей, языка которых не понимает. И впервые задумывается над самим собой, над загадкой собственной натуры.

«Часто я думаю о себе, — пишет он матери из Любека, — зачем Бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем Он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения?»

После запутанной и сбивчивой риторики — вдруг точная и ясная самохарактеристика.

В конце сентября беглец возвращается в Петербург, поступает на службу в Департамент уделов, знакомится с литераторами и сотрудничает в журналах. В 1831 году выходят «Вечера на хуторе близ Диканьки» и приносят ему славу.

В конце 44 года в письме к А. О. Смирновой Гоголь просит не выводить никаких заключений о нем самом на основании его юношеских сочинений. Писанные «во время глупой молодости», они говорят о «писателе еще не утвердившемся ни в чем твердом». И дальше следует примечательная оговорка: «В них, точно, есть кое–где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но без моего собственного признания их никто и не заметит и не увидит».

Этими словами определяется наше отношение к произведениям Гоголя тридцатых годов; мы попытаемся заметить эти «хвостики душевного состояния».

В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголь следует двум разнородным традициям, стараясь связать их единством стиля. Первая традиция — немецкая романтическая демонология: ведьмы, черти, заклинания, колдовство, с которыми Гоголь был знаком по повестям Тика и Гофмана; вторая — украинская народная сказка с ее исконным дуализмом, борьбой Бога и дьявола. Повести можно расположить по степеням нарастающей мрачности. В «Пропавшей грамоте» и «Заколдованном месте» — чертовщина уморительная и «домашняя»: обе повести являются своего рода демонологическими анекдотами. В «Майской ночи» и «Ночи перед Рождеством» — борьба добра со злом уже труднее: нужна святая панночка, чтобы победить страшную ведьму, нужен благочестивый кузнец–иконописец, чтобы одолеть черта. И, наконец, в «Вечере накануне Ивана Купала» и в «Страшной мести» смех совсем замолкает. Забавное уступает место ужасному. Независимо от народной традиции автор создает чудовищные и зловещие образы Басаврюка и колдуна, отца Катерины.