Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"

Таким видел поэт свое прошлое в 1911 году: этим наброском определился иронический стиль поэмы. Мажорный тон писем к матери и перевоспитание по правилу «здоровый дух в здоровом теле» — фасад жизни поэта. В «Записной книжке» приоткрывается иногда и подполье.

Так, 15 марта, сидя на Николаевском вокзале, он записывает: «Самые тайные мысли: „тайно себя уничтожить“ (это — строка). При всем том, что я здоров, свеж, крепок. Вино. — Нет, ничего».

Наконец, 17 мая — отъезд в Шахматово. Блок записывает: «Уезжаем: Люба вечером в Берлин, я днем в Шахматово. Люди, авиация, Сестрорецк, бессонная ночь, пыльная и жаркая весна, сквозняки, признания Пяста, совесть и пр. Сквозь всё— печаль и растерянность перед разлукой на лето с Любой. И изнутри какая-то грызущая апатия и вялость». Поэт проводит шесть недель с матерью в Шахматове; занимается хозяйством и правит корректуры «Ночных часов». В «Записной книжке»: «надоели все стихи— и свои. Пришла еще корректура „Ночных часов“. Скорее отделаться, закончить и издание „Собрания“ — и не писать больше лирических стихов до старости». В мае выходит первый том полного «Собрания стихотворений» Блока в издательстве «Мусагет».[61] Поэт настойчиво зовет Пяста в Шахматово. «Если бы вы могли, — пишет он ему, — приехать сюда на несколько дней? Много места, жить удобно, тишина и благоухание. Вам было бы интересно и нужно, я думаю, увидеть эту Россию, за 60 верст от Москвы, как за тысячу: благоуханная глушь и в зеленом раю — корявые, несчастные и забитые люди с допотопными понятиями, самих себя забывшие» (24 мая). Тема деревни развивается подробно в другом письме: «Вы обязаны перед самим собой, — пишет он Пясту, — узнать русскую деревню, хотя бы отдельные места: во-первых, те, без которых нельзя узнать Россию вообще (то есть Великороссию); во-вторых, те, среди которых жил и образовывался ваш собственный род… Вы это, я думаю, знаете; но недостаточно ярко представляете себе, что может дать познание деревни, до какой степени оно может изменить врожденный демонизм (о котором мы говорили с Вами, помните?); изменить в двух направлениях: или— убить его, то есть разбить всякую волю, сделать человека русским в чеховском смысле (или Рудинском, что ли); или удесятерить его, то есть обострить волю, настроить ее, может быть на сверх-европейский лад… Даже не знать деревню (говорю так потому, что нам ее, может быть, и нельзя уже узнать, и начавшееся при Петре и Екатерине разделение на враждебные станы должно когда-нибудь естественно кончиться страшным побоищем), даже не знать, а только видеть своими глазами и любить, хотя бы ненавидя».

В конце июня Блок перед отъездом за границу проводит неделю в Петербурге. 2 июня с ним случается романтическое приключение, настолько его поразившее, что он описывает его три раза: в письме к Пясту, в письме к матери и в «Записной книжке».

Вот что он пишет Пясту: «…дело в том, что Петербург — глухая провинция, а глухая провинция— „страшный мир“… Вчера я взял билет в Парголово и поехал на семичасовом поезде. Вдруг увидал афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовал, что судьба, и остался в Озерках. И, действительно, они пели Бог знает что: совершенно разодрали сердце (вариант в письме к матери: „И, действительно, оказалось, что цыганка, которая пела 'о множестве миров', потом говорила мне необыкновенные вещи“). А ночью в Петербурге, под проливным дождем, та цыганка, в которой собственно и было все дело, дала мне поцеловать руку— смуглую с длинными пальцами — всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в Аквариум, куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганки и поплелся домой… Вот и все, но сегодня „все какое-то несколько другое и жутковатое“ (вариант в письме к матери: „Потом, под проливным дождем, в сумерках ночи на платформе— сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей ('стихотворение! )“». В «Записной книжке» рассказ об этой встрече сопровождается заметкой: «Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко».

Эта тройная запись, действительно, «стихотворение» большой прелести: предчувствие встречи с другой цыганкой — «Кармен».

5 июля Блок уезжает в Бретань: по дороге осматривает Париж— и этот город, «сизый и таинственный», нравится ему необыкновенно — в первый и последний раз. На маленьком пляже Аберврак, около Бреста, его ждет Любовь Дмитриевна. Они поселяются в доме XVII века, бывшем когда-то церковью; поэт очарован «бедной и милой Бретанью». Большая бухта с выходом в океан окружена морскими сигналами; во время отлива кричат чайки; по дорогам, среди колючего кустарника— каменные кресты с Христом и Мадонной. «Совершенно необыкновенен голос океана… По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал». Абервраку посвящено стихотворение «Ты помнишь?»,[62] в легком ритме которого дыхание океана, и соленый ветер, и пронизанный солнцем туман.

Ты помнишь? В нашей бухте сонной Спала зеленая вода, Когда кильватерной колонной Вошли военные суда. Четыре — серых. И вопросы Нас волновали битый час, И загорелые матросы Ходили важно мимо нас. И последняя строфа: Случайно на ноже карманном Найди пылинку дальних стран — И мир опять предстанет странным, Закутанным в цветной туман!

В местных жителях Блок находит что-то чеховское: доктор, пьяный старик с зелеными глазами, с утра до вечера бегает по набережной с толстой книгой в руках — это жития бретонских святых; архитектор-неудачник грустно рассказывает, что был принужден жениться на дочери фабриканта; «propriйtaire» удит рыбу и вспоминает, как он был в Петербурге с эскадрой адмирала Жервэ. Блок купается, гуляет на горе над морем, смотрит на миноноски, входящие в бухту, и порядком скучает в этой «гиперборейской деревушке». Прожив несколько дней в Кэмпере, 27 августа Блоки приезжают в Париж. В эти знойные летние дни Париж поражает поэта своей мертвенностью. «Париж— Сахара, — пишет он, — желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов». Похищение Джиоконды из Лувра кажется ему событием, полным таинственного смысла. Культура Европы обречена… «Над этой лужей, образовавшейся из человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки… Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация». Далее он рассказывает матери о стачке 250 тысяч рабочих в Англии; о лихорадочном вооружении Германии и Франции и прибавляет: «Вильгельм ищет войны и, по-видимому, будет воевать». Он сравнивает Россию с Европой. «Славянское, — пишет он, — никогда не входило в их цивилизацию и, что всего важнее, пролетало каким-то чуждым астральным телом сквозь всю католическую культуру. Это мне особенно интересно». В начале сентября Любовь Дмитриевна возвращается в Петербург, а Александр Александрович едет в Антверпен, Брюгге, Роттердам и Амстердам. Бельгия и Голландия его разочаровывают. С юмором описывает он Брюгге, столь прославленный Роденбахом. «Лодочник полтора часа таскал меня по каналам. Действительно — каналы, лебеди, средневековое старье, какие-то тысячелетние подсолнухи и бузины по берегам. Повертывая обратно: „А теперь новый вид, n'est ce pas? Но ничего особенно нового: другая бузина, другой подсолнух и другая собака облаивает лодку с берега“». В Антверпене Блок заносит в «Записную книжку»: «Со вчерашнего дня нашла опять тоска. Заграница мне вредна вообще, запах, говор (особенно французский), блохи (французские всех мерзее и неистребимее)». Он решает через Берлин возвращаться прямо в Петербург. В Берлине целые дни проводит в музеях и посылает матери толстый конверт с карточками зверей из зоологического сада. В театре Рейнгардта смотрит знаменитого Моисcи в роли Гамлета. «Это — берлинский Качалов, — пишет он, — только помоложе и потому менее развит… Я сидел в первом ряду и особенно почувствовал холод со сцены, когда поднялся занавес и Марцелл стал греться у костра в серой темноте зимней ночи на фоне темного неба… Рейнгардт, будучи немецким Станиславским, придумал очень хороший стрекочущий звук при появлении тени: не то петух вдали, а впрочем — неизвестно что».

7 сентября Блок приезжает в Петербург и узнает радостную новость: его отчим Кублицкий получает бригаду не в Полтаве, а в Петербурге; Александра Андреевна поселяется с мужем на Офицерской и часто видится с сыном. Когда дела мешают Блоку забежать к матери, он посылает ей по почте коротенькие записки такого содержания: «Мама, тебе очень грустно. А я думаю о тебе. Саша».

8 октябре выходит четвертый сборник его стихов «Ночные часы». Стихотворения этой книги вошли впоследствии в третий том «Собрания стихотворений».

Петербургская «желто-черная» осень охватывает поэта привычной тоской. «Кажется, никогда мне не было так скверно, как теперь», — пишет он Пясту 19 сентября.

17 октября 1911 года Блок начинает вести дневник и продолжает его до конца 1913 года. Решение свое мотивирует так: «Писать дневник или, по крайней мере, делать от времени до времени заметки о самом существенном надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время великое и что именно мы стоим в центре жизни, то есть в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки».

В «Дневнике» находим мы хронику петербургской литературной жизни, краткие характеристики писателей, размышления об истории и культуре и удивительные лирические записи о душевных состояниях: о борьбе с духом небытия и скитаниях в провалах «страшного мира», о снах, видениях и экстазах. Блок создает новую форму лирической исповеди, свободную, гибкую, островыразительную. Большую роль в его жизни продолжает играть «поэт из народа» Николай Клюев. После двухлетней переписки Клюев к нему приходит. «Я жду мужика, матеровщину, П. Карпова — темномордое. Входит— без лица, без голоса — не то старик, не то средних лет (а ему 23?). Только в следующий раз Клюев — один, часы — нудно, я измучен, — и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его „благословение“, рассказ о том, что меня поют в Олонецкой губернии… И так ясно и просто в первый раз в жизни — что такое жизнь. Л. Д. Семенова и даже А. М. Добролюбова» (17 октября). Другая запись от 6 декабря: «…я над Клюевским письмом. Знаю все, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздать смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу. Стишок дописал: „В черных сучьях дерев“». 9 декабря. «Послание Клюева все эти дни поет в душе. Нет, — рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира». 17 декабря. «Сегодня — расстроен. Третьего дня— мучительно… Писал Клюеву: „Моя жизнь во многом темна и запутанна, но я не падаю духом“». 23 декабря. «Я пробыл у Мережковских от 4 до 8, видел Зинаиду Николаевну, и Мережковского, и Философова… Я читал письмо Клюева, все его бранили на чем свет стоит… Все это не было мне больно, но многословно, что-то не то». Вера Блока в «народную мудрость» и высокую праведность Клюева начинает колебаться. 24 декабря он записывает: «Выпили вечерний чай, перед сном думаем зажечь елку. Мне тягостно и от праздника, как всегда, и от сомнений и усталости, которые делают меня сонным, униженным и несчастным. Сомневаюсь о Мережковском, о Клюеве, обо всем»…