Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"

Осенью Блок находит новую квартиру на углу Офицерской и набережной Пряжки. Анна Ахматова бывала в гостях у поэта «в доме сером и высоком, у морских ворот Невы». С четвертого этажа открывался широкий вид. Блок пишет матери: «За эллингами Балтийского завода, которые расширяют для постройки новых дредноутов, виднеются леса около Сергиевского монастыря. Видно несколько церквей (большая на Гутуевском острове) и мачты, хотя море закрыто домами».

В конце ноября Ариадна Владимировна Тыркова привлекает Блока к сотрудничеству в новой газете «Русская молва». На редакционном собрании он читает докладную записку «Искусство и газета»; в переделанном виде она появилась в «Русской молве» от 9 декабря. В ней Блок заявляет, что газета, по самой природе своей, враждебна искусству. «Душа искусства, — пишет он, — которая во все времена имеет целью, пользуясь языком, цветами и формами нашего мира, как средством, воссоздавать „миры иные“, — и душа газеты, которая имеет целью борьбу и заботы только нашего мира, или еще уже — нашей родины, или еще уже — нашего государства, — что им друг до друга?» «Искусство— величаво. Величавой может быть жизнь, величавой может быть смерть, величавой может быть гибель даже». «Чин отношения к искусству должен быть — медленный, важный, не суетливый, не рекламный». «Газета по самой природе своей тороплива и буйна; чем быстрее ритм жизни, тем бешенее кричит политическая и всякая иная повседневность». Литературная критика в газете — «один из самых страшных бичей нашего времени». «Напрасные таланты», по выражению Мережковского, пустоцветы революции, и просто хулиганы, пишущие фельетоны об искусстве, действуют на дурные инстинкты толпы и понижают общий уровень культуры. Читатель делает заключение: газета вообще не должна говорить об искусстве; но автор от такого вывода воздерживается. Он предлагает сделать следующий опыт. «Об искусстве в газете должны говорить люди, качественно отличающиеся от людей, говорящих о политике, о злобах дня. Не надо говорить много, надо говорить важно». Соображения Блока не пришлись по вкусу «Русской молве», и статья была напечатана с большими сокращениями. В архиве поэта сохранились две вырезки из газеты и черновики. На обложке, в которую они вложены, стоит пометка: «Здесь находится то, что составляет центр статьи и от чего под тысячью предлогов отказалась любезная редакция… Сущность статьи исключена, остались одни украшения… Украшение только и нужно газетке».

В ответ на статью Блока в «Речи» от 18 декабря появился фельетон Д. В. Философова, озаглавленный «Уединенный эстетизм». Философов резюмирует статью поэта в формуле «Искусство должно твориться избранными для избранных» и упрекает его в «ложном аристократизме». «Блок, — пишет он, — смешивает „вульгаризацию“ с „демократизацией“. Боясь вульгарности, проповедует ложный аристократизм. Я говорю— ложный, потому что подлинный аристократизм связан непременно с подлинным демократизмом». Блок в заметке «Непонимание или нежелание понять?» защищается от этого обвинения и вдруг, как-то между прочим, случайно, делает очень важное и очень личное признание. Его стремление примирить искусство и жизнь потерпело крушение. Теперь он понимает всю несбыточность этой вечной мечты художника. «Чем глубже любишь искусство, — пишет он в своем ответе Философову, — тем оно становится несоизмеримее с жизнью; чем сильнее любишь жизнь, тем бездоннее становится пропасть между ею и искусством. Когда любишь то и другое с одинаковой силой, такая любовь трагична. Любовь к двум братьям, одинаково не знающим друг друга, одинаково пребывающим в смертельной вражде, готовым к смертному бою— до последнего часа, когда придет третий, поднимет их забрала, и они взглянут друг другу в лицо. Но когда придет третий? Мы не знаем».

Об этой «трагической любви» говорит поразительное стихотворение «К Музе», написанное в этом же году.

В ноябре умирает артист Бравич, и Блок в своем некрологе («Памяти К. В. Бравича») вспоминает девяностые годы, когда он, студент-первокурсник, увлекался игрой Бравича в «Термидоре» Сарду. «И юноша, мечтающий о том, как он поступит на сцену и будет трагиком, мечтает: вот если бы у меня был такой же толстый подбородок, как у Далматова, и такой же длинный нос, усеянный крупными рябинами, как у Бравича!» Потом — другие времена. Бравич играет «Некто в сером» в «Жизни человека» — Андреева. В кулисах мрак. Глаза у Бравича — усталые, собачьи, злые (роль ему страшно не нравится). В театре Комиссаржевской— этот скромный, но большой артист— был самой почвой искусства, «землей, без которой не видно неба».

После поэтически бесплодного 1911 года— 1912-й снова богат стихами. Больше двадцати стихотворений этого года включается поэтом в третий том Собрания. Кроме того, Блок издает две маленькие книжки избранных стихов «Круглый год» и «Сказки» (издательство Сытина).

1912 год отмечен попыткой символистов мобилизовать силы для генерального сражения с врагами; они множатся с каждым днем; атаки их становятся все более дерзкими. Блок презрительно смешивает их в одну кучу под кличкой «модернистов». Но и ему становится ясно, что одним презрением с ними не справиться. В «Дневнике» он записывает (17 декабря): «Придется предпринять что-либо по поводу наглеющего акмеизма и адамизма». Таким «предприятием» был давно задуманный тремя поэтами — Блоком, Белым и В. Ивановым — журнал «Труды и дни». Блок мечтал о «дневнике трех», о превращении давно разложившейся «символической школы» в новое, живое, человеческое искусство. Первый номер журнала — горестно его разочаровал: он свидетельствовал не о «жизнетворчестве», а о вырождении. В «Дневнике» Блок излагает содержание своего письма к Белому (17 апреля). «Наконец, отвечаю Боре о „Трудах и днях“. Первый номер сразу заведен так, чтобы говорить об искусстве и школе искусства, а не о человеке и художнике. Этим обязаны мы В. Иванову. Мне ли не знать его глубин и правд личных? Но мне больно, когда он между строк полемизирует с… Гумилевым, когда он восклицает о catharsis'e тем же тоном в 1912 году, как в 1905, а особенно когда он тащит за собой Кузмина, который на наших пирах не бывал… Ведь для вочеловечения сходимся мы в „Трудах и днях“, а все, что есть пока в первом отделе, могло бы быть и в „Аполлоне“… Всю кашу заварил В. Иванов; можно повернуть оптимистически и сказать: В. Иванов, грозно нападая на кого-то, потрясает манифестом о символической школе— и горе тому, кто не с ней… У В. Иванова, — надо, кажется, понять это, — душа женственная, и деспотизм его — женский (о личных отношениях к нему — „роман“, а не дружба, не любовь).

Соображения попутные (не из письма). В. Иванову свойственно миражами сверхискусства мешать искусству. „Символическая школа“ — мутная вода. Связи quasi-реальные ведут к еще большему распылению. Когда мы („Новый путь“, „Весы“) боролись с умирающим плосколиберальным псевдореализмом, это дело было реальным, мы были под знаком Возрождения. Если мы станем бороться с неопределившимся и, может быть, своим (!) Гумилевым, мы попадем под знак вырождения. Для того чтобы принимать участие в „жизнетворчестве“, надо воплотиться, показать свое печальное человеческое лицо, а не псевдолицо несуществующей школы. Мы — русские». В 1910 году глава московских символистов Брюсов торжественно отрекся от символической школы. В 1912 году Блок называет ее «несуществующей» и говорит о вырождении. Главный теоретик символизма— Белый со времени прекращения «Весов» уходит с поля битвы и погружается в теософию. Из блестящей плеяды символистов во всеоружии остается один В. Иванов, но учение его — не литературная теория, а религиозная проповедь. Символическая школа распадается.

СТИХИ 1910–1912 ГОДОВ

За это трехлетие был почти закончен цикл «Страшный мир»; в 1912 году написано «демоническое» стихотворение «К Музе», вводящее в круги «песенного ада».

Есть в напевах твоих сокровенных Роковая о гибели весть. Есть проклятье заветов священных, Поругание счастия есть.

Мы вспоминаем фразу из статьи «О современном состоянии русского символизма»: «Искусство есть блистательный ад».

Муза Блока — двусмысленный, женственный лик Люцифера; она соблазняла своей красотой ангелов; он видит над ней «неяркий пурпурно-серый» нимб; для него она — «мученье и ад». Поэт любит ненавидя, — «все проклятье ее красоты».

И коварнее северной ночи, И хмельней золотого Аи, И любови цыганской короче Были страшные ласки твои.