Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"

Что, Катька, рада? — Ни гу-гу! Лежи ты, падаль, на снегу.

Типичная «мещанская драма», выдержанная в стиле романсов под шарманку, вроде «Маруся отравилась». Строфы о Катьке с плясовыми припевами — поистине виртуозны:

В кружевном белье ходила — Походи-ка, походи! С офицерами блудила, Поблуди-ка, поблуди! Эх, эх, поблуди! Сердце екнуло в груди. Гетры серые носила, Шоколад Миньон жрала, С юнкерьем гулять ходила, С солдатьем теперь пошла? Ээ, эх, согреши, Будет легче для души!

Подпрыгивающие, притопывающие хореи — взвизгивают и дергаются, как звуки гармоники.

В последней строфе одна строчка принадлежит жене поэта. 17 февраля Блок отмечает в «Записной книжке»: «Двенадцать» — отделал, интервалы. Люба сочинила строчку «Шоколад Миньон жрала», вместо ею же уничтоженной «Юбкой улицу мела».

Почему на переднем плане «революционной поэмы» — мещанская драма, которая могла бы случиться в любом месте и в любое время? Почему нужно было поэту окружить ее черной рамой Петербурга 1917 года? В «Записке о „Двенадцати“» Блок сообщает, что три раза в жизни он «слепо отдавался стихии»: в январе 1907 года, в марте 1914 и в январе 1918 года. В первый и во второй раз стихия открывалась ему через волнение страсти (увлечение H. H. Волоховой в 1907 году, влюбленность в Л. А. Дельмас в 1914 году). Мистическое прикосновение к мирам иным, музыка «мирового оркестра» переживается Блоком эротически: по терминологии Ницше это — состояние дионисийского исступления (экстаза). Поэтому и «музыка революции» звучит для поэта мелодией страсти: из лона ее возникает фабула о любви и смерти. Революционный Петербург порождает петербургскую мещанскую драму; ритм частушек, гармоники и шарманки предопределяет собой «уголовный роман» Ваньки и Катьки.

Поэма о ночи и крови заканчивается пением ангельских арф:

Впереди — с кровавым флагом И за вьюгой невидим, И от пули невредим, Нежной поступью надвьюжной, Снежной россыпью жемчужной, В белом венчике из роз — Впереди — Исус Христос.

Повторяющиеся созвучия (невидим — невредим, нежной — снежной, надвьюжной — жемчужной); сладостные трели (вьюгой, поступью, россыпью); бархатные в (вьюгой невидим, невредим, надвьюжной, венчике, впереди) и шелестящие ж, ч, с (Нежной, поступью, надвьюжной, снежной, россыпью, жемчужной, венчике из роз) располагаются сияющим нимбом вокруг Имени Христа. Гармонические волны периода из семи стихов, медленно нарастая, вдруг разбиваются у Его ног:

Впереди — Исус Христос.

Дионисийское волнение из своей пучины вынесло на берег священное имя, может быть, неожиданно для самого поэта. Отделывая поэму, Блок замечает в «Записной книжке»: «Что Христос идет перед ними — несомненно». Образ этот художественно правдив: он рожден музыкой, а Блок верит, что музыка не обманывает. Но как разумно объяснить его появление? Ведь музыка говорила о разрушении всего: отечества, нравственности, религии. И вот, — Христос с «разрушителями». «Дневник» отражает смущение и растерянность поэта. 20 февраля он записывает: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы „недостойны“ Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». «Другой» с большой буквы это — Антихрист. Действительно — страшная мысль и дьявольский соблазн: отдать во власть Антихриста в муках рождающуюся новую Россию! Блок преодолевает это искушение: он больше не сомневается, что с ними Христос. «Большой ум» его свидетельствует об этом непреложно; но «малый ум» бунтует против христианства, борется с «женственным призраком». Трагическое раздвоение сознания между мистической верой и рассудочным неверием запечатлено в замечательной дневниковой записи 10 марта. «Марксисты, — пишет Блок, — самые умные критики, и большевики правы, опасаясь „Двенадцати“. Но трагедия художника остается трагедией. Кроме того, если бы в России существовало действительное духовенство, а не только сословие нравственно-тупых людей духовного звания, оно давно бы „учло“ то обстоятельство, что „Христос с красногвардейцами“. Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нем… У нас, вместо того, они „отлучаются от церкви“… „Красная гвардия“ — вода на мельницу христианской церкви (как и сектантство и прочее, усердно гонимое). В этом — ужас (если бы это понять). В этом слабость Красной Гвардии; дети в железном веке; сиротливая деревенская церковь среди пьяной и похабной ярмарки. Разве я восхвалял? Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидать Иисуса Христа. Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак». Здесь говорят два человека: одному дано свыше «констатировать факт» (какая пророческая уверенность!), что Христос «на этом пути»; другой боится этого факта, испытывает прилив ненависти к «призраку». Первый — ясновидец, второй — нигилист и разрушитель.

29 января, в день окончания «Двенадцати», Блок заносит в «Записную книжку»: «Сегодня я — гений».

Поэма появилась в газете «Знамя труда», потом в журнале «Наш путь» и, наконец, в том же году вышла отдельной книжкой со статьей Иванова-Разумника. Поднялась литературная буря; редкое художественное произведение подвергалось таким нелепым толкам, вызывало столько ненависти, злобы, восторга и непонимания; поэта объявляли идеологом большевизма, поносили, бойкотировали; недавние друзья отказывались подавать ему руку. Поэт Всеволод Рождественский[85] рассказывает о драматическом эпизоде, происшедшем на литературном утре кружка «Арзамас» в зале Тенишевского училища, 13 мая 1918 года. Любовь Дмитриевна читала поэму «Двенадцать». В маленькой комнатушке за кулисами между участниками утра завязывались страстные споры. «И вдруг, — пишет Рождественский, — все замолчали. В комнату вошел Блок. Он почувствовал это неожиданное и тягостное молчание. Перед ним расступились молча и недоброжелательно. Кто-то демонстративно повернулся спиной. Бородатый человек в узком форменном сюртуке отвел протянутую было руку… Блок остановился посреди комнаты, как бы не решаясь идти дальше. „Взгляните, — прошептал своему соседу профессор, — какая у него виноватая спина“. Этот довольно явственный шепот не мог не дойти до ушей Блока. Он резко повернулся и почти в упор взглянул на говорившего. И тут я впервые близко увидел его лицо. Оно было безмерно уставшим и, как мне показалось тогда, покрытым паутиной презрительного равнодушия. Не торопясь, холодно и несколько дерзко, Блок обвел взглядом присутствующих. Все потупившись молчали. Молчал и он, видимо чего-то выжидая, готовый ко всему. Горько дрогнули уголки его тяжелого, скорбного рта…» Очень характерен для отношения «интеллигенции» к «изменнику» рассказ З. Н. Гиппиус о встрече с Блоком в трамвае (17 сентября 1918 года).

«Лицо под фуражкой какой-то (именно фуражка была, не шляпа) — длинное, сохлое, желтое, темное. „Подадите ли вы мне руку?“ Медленные слова, так же с усилием произносимые, такие же тяжелые. Я протягиваю ему руку и говорю: „Лично— да. Только — лично. Не общественно“. Он целует руку. И, помолчав: „Благодарю вас“. Еще помолчав: „Вы, говорят, уезжаете?“ — „Что ж… Тут или умирать, или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении“… Он молчит долго, потом произносит особенно мрачно и отчетливо: „Умереть во всяком положении можно“. Прибавляет вдруг: „Я ведь вас очень люблю…“ — „Вы знаете, что и я вас люблю“». Какая трагическая встреча… Нельзя о ней читать без боли… и стыда.