Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"

…Счастьем, удалью, тоскою Задышал туман.

Работа во «Всемирной литературе» все больше и больше тяготила поэта. К. Чуковский вспоминает о заседании редакционной коллегии, на котором Блок читал свою вступительную статью к изданию Лермонтова. Ему долго объясняли, что о вещих снах поэта можно не упоминать и что вообще следует писать в более «культурно-просветительном» тоне. «Чем больше Блоку доказывали, — продолжает Чуковский, — что надо писать иначе, тем грустнее, надменнее, замкнутее становилось его лицо. С тех пор и началось его отчуждение от тех, с кем он был принужден заседать. Это отчуждение с каждой неделей росло».

В черновиках поэта был найден набросок лекции, датированный 5 апреля, в котором он решительно утверждает, что революция в России окончилась два года тому назад. «Собравшись теперь, — пишет он, — мы, невольно даже, настроены иначе: кроме слова „искусство“, у нас в сознании присутствует, конечно, слово революция, хотим мы этого или не хотим, уйти от этого слова некуда, потому что в России два года назад окончилась революция».

В «Записке о „Двенадцати“» отход от «политики» запечатлен еще более резкими чертами. «Было бы неправдой, — пишет он, — отрицать всякое отношение „Двенадцати“ к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря… Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал „Двенадцать“. Оттого в поэме осталась капля политики… Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может забыть, она не убьет смысла поэмы».

Для Блока 1920 года — революция давно окончилась, музыка сменилась гробовой тишиной, «мировой пожар» — могильным мраком, «братский пир труда и мира» — «грязной лужей политики».

В мае организатор концертов Долидзе и жена профессора П. С. Когана Н. А. Нолле устраивают поездку Блока в Москву. Он читает там свои стихи на пяти вечерах. Москвичи встречают его восторженно, как первого поэта России. Вернувшись в Петербург, он с увлечением принимается за новое дело: организацию петербургского Союза поэтов. Молодая поэтесса Н. А. Павлович привозит из Москвы все требующиеся мандаты. Блок избирается председателем. На первом собрании 4 июля 1920 года он говорит: «По-моему, проще всего определить цель нашего собрания так: каждый из нас хочет и должен попытаться сбросить с себя хоть частицу той скучной и безобразной материальной озабоченности каждого дня, которая мешает писателю быть писателем, которая сковывает его творчество и превращает его в обывателя, равного всем прочим озабоченным обывателям». 4 августа Союз поэтов устраивает первый вечер, на котором выступают поэты Сергей Городецкий и Лариса Рейснер. Во вступительном слове Блок отмечает «дикое и неестественное сочетание слов „Союз поэтов“», подчеркивает трудность для поэтов объединиться и «выйти в мир», но заканчивает словами надежды: «Иные из нас думают все же о каком-то новом устремлении, которое может превратить слово „Союз поэтов“ в некоторую реальность… Может быть, без насилия может образоваться у нас какое-то ядро, которое свяжет поэзию с жизнью хоть немного теснее, чем они были связаны до сих пор…»

29 сентября Союз чествовал юбиляра М. А. Кузмина. Блок обратился к нему с приветственным словом и начал его так: «Дорогой Михаил Алексеевич, сегодня я должен приветствовать вас от учреждения, которое носит такое унылое казенное название „профессиональный союз поэтов“. Позвольте вам сказать, что этот союз… имеет одно оправдание перед вами: он, как все подобные ему учреждения, устроен для того, чтобы найти средства уберечь вас, поэта Кузмина, и таких, как вы, от разных случайностей, которыми наполнена жизнь и которые могли бы вам сделать больно… Потерять поэта очень легко, но приобрести поэта очень трудно; а поэтов, как вы, на свете сейчас очень немного». Оратор говорил, что многое, кажущееся незыблемым, пройдет; что наследие поэтов нужно людям не меньше, чем хлеб, что те самые, «которые сегодня назойливо требуют от „мрамора“ „пользы“, завтра поймут, что и мрамор есть ведь Бог». Вс. Рождественский вспоминает об одном собрании Союза поэтов в неуютной сводчатой комнате у Чернышева моста. «Заседание закончилось круговым чтением стихов. Блок прочел не больше пяти-шести стихотворений. Все молчали, завороженные его голосом. И когда уже никто не ждал, что он будет продолжать, Александр Александрович начал последнее: „Голос из хора“. Лицо его, до тех пор спокойное, исказилось мучительной складкой у рта, голос зазвенел, глухо, как бы надтреснуто. Он весь чуть подался вперед в своем кресле, на глаза его упали, наполовину их закрывая, тяжелые веки. Заключительные строчки он произнес почти шепотом, с мучительным напряжением, словно пересиливая себя. И всех нас охватило какое-то подавленное чувство. Никому не хотелось читать дальше. Но Блок первый улыбнулся и сказал обычным своим голосом: „Очень неприятные стихи. Я не знаю, зачем я их написал. Лучше бы было этим словам оставаться несказанными. Но я должен был их сказать. Трудное надо преодолеть. А за ним будет ясный день… А знаете, давайте-ка прочитаем что-либо из Пушкина. Николай Степанович, теперь ваша очередь“. Гумилев нисколько не удивился этому предложению и после минутной паузы начал:

Перестрелка за холмами; Смотрит лагерь их и наш: На холме пред казаками Вьется красный делибаш.

Светлое имя Пушкина разрядило общее напряжение…»

Надежды Блока на «новое устремление» поэтов не оправдались. Начались неудовольствия, дрязги, интриги— и председатель заявил наконец о решении сложить с себя свои обязанности. Н. Павлович пишет в своих воспоминаниях: «Работа Союза поэтов налаживалась очень медленно… Председатель наш (Блок) был необыкновенно добросовестен… Он не пропускал ни одного заседания, входил во все мелочи. После заявления об уходе „Союз“ в полном составе явился к нему на квартиру просить остаться. Стояли на лестнице, во дворе. И он остался, но от дел отстраняясь, а в январе при новых выборах председателем Союза был выбран Гумилев… У меня есть книга Блока, на ней написано: „В дни новых надежд. Август 1920 года“».

Уход из Союза поэтов несколько облегчил жизнь Блока. О «нагрузке» ее рассказывает К. Чуковский: «В одном и том же помещении, на Моховой, мы заседали иногда весь день сплошь: сперва в качестве правления Союза писателей, потом в качестве коллегии „Всемирной литературы“, потом в качестве секции исторических картин. Чаще всего Блок говорил с Гумилевым. У обоих поэтов шел нескончаемый спор о поэзии».

О Гумилеве Блок записывает в «Дневнике» (22 октября): «Вечер в клубе поэтов на Литейной, 21 октября— первый после того, как выперли Павлович, Шкапскую, Оцупа, Сюннерберга и Рождественского и просили меня остаться… Верховодит Гумилев довольно интересно и искусно. Акмеисты, чувствуется, в некотором заговоре, у них особое друг с другом обращение. Все под Гумилевым… Гвоздь вечера О. Мандельштам, который приехал, побывав во врангелевской тюрьме. Он очень вырос… Гумилев и Горький… Оба не ведают о трагедии — и о двух правдах».

Поэт все более отталкивается от рационализма и формализма Гумилева и его школы, все глубже чувствует иррациональную, мистическую основу искусства. В рукописях Блока остался набросок статьи, явно направленной против теории основателя акмеизма. «Чем более стараются подойти к искусству, — пишет он, — с попытками объяснить его приемы научно, тем загадочнее и необъяснимее кажутся эти приемы. Кажется, вся компания „Студий“ всех этих лет имеет конечной целью подтвердить простой факт, что искусство неразложимо научными методами… Теоретики теряют (или не теряют, а потеряют) надежду взнуздать искусство, засунуть в стиснутые зубы художнику мундштук науки».

Летом Блоку становится немного легче жить: каждый день он купается в Пряжке, а иногда, надев свою «кепку» и захватив с собой хлеба и сала, на целые дни «удирает» от заседаний в Стрельну. Бродит там в лесу, купается, жарится на солнце и возвращается загорелый и бодрый. С. Городецкий вспоминает: «Первое, что Блок мне сказал, когда мы обнялись летом, после долгой разлуки, это то, что он колет и таскает дрова и каждый день купается в Пряжке. Он был загорелый, красный, похожий на финна. Глаза у него были упорно-веселые, те глаза, которые создали трагическую гримасу, связавшись с морщинами страдания на последнем портрете».