Сборник "Блок. Белый. Брюсов. Русские поэтессы"

Кто эти «они», нашептывающие Блоку коварные и насмешливые советы? Из каких темных миров возникли соблазнители, прельщающие жертву экстазом смерти, обещанием «нового и крупного» переживания? Что-то в их голосах напоминает черта-приживальщика Ивана Карамазова. Но в заметке есть не только мистическая муть. Есть и юношеское упоение мечтой о самоубийстве, и невыносимая боль несчастной любви. Не забудем, что Блоку 22 года.

Через несколько дней, в другой записи он пытается выразить в поэтическом мифе свой опыт «изменения облика» («Но страшно мне: изменишь облик ты». Стихи 1901 года).

«Земля обладала некогда Существом близким к всепознанию… Оно раскрылось в цвете странной и страшной пышности, ибо веяло от него несказанной святостью, но лик его отражал мировое зло. И так боролись в нем улыбка Бога и улыбка Дьявола. А земля, вся в трепете, лелеяла детище и втайне ждала победы от Дьявола и желала ее…» Это высокое откровение гнозиса было дано ясновидению поэта: Мировая Душа в падшем мире раздвоена: в ней — небесная святость и мировое зло. Бог и Дьявол борются за нее… Она — не Божественная София, а лишь земное ее отражение, «детище земли», двуликое и двусмысленное существо. Вот почему эти стихи:

Но страшно мне: изменишь облик Ты, И дерзкое возбудишь подозренье, Сменив в конце привычные черты.

26 марта происходит встреча Блока с Д. С. и З. Н. Мережковскими. В «Автобиографии» он относит это знакомство к числу событий, «особенно сильно повлиявших на него».

З. Н. Гиппиус слышала о Блоке до встречи с ним. Ей писала Ольга Михайловна Соловьева: «А Вы ничего не знаете о новоявленном Вашем же петербургском поэте? Это юный студент; нигде, конечно, не печатался. Но, может быть, Вы с ним случайно знакомы? Его фамилия Блок. От его стихов Боря (Бугаев) в таком восторге, что буквально катается по полу. Я, право не знаю, что сказать. Переписываю Вам несколько. Напишите, что думаете».

Блок приходит к Мережковским купить билет на лекцию Дмитрия Сергеевича. Зинаида Николаевна узнает в нем «новоявленного» поэта и знакомит с Мережковским. Летом между ним и Гиппиус завязывается «мистическая» переписка. От Гиппиус он получает статью Белого о книге Мережковского «Толстой и Достоевский»[6] и поражается своей духовной близостью с ее автором. В «Дневнике» он записывает (2 апреля): «А не будет ли знаменьем некоего „конца“, если начну переписку с Бугаевым? Об этом нужно подумать».

З. Н. Гиппиус рисует портрет Блока 1902 года: «Он не кажется мне красивым. Над узким и высоким лбом (всё в лице и в нем самом — узкое и высокое, хотя он среднего роста) — густая шапка коричневых волос. Лицо прямое, неподвижное, такое спокойное, точно оно из дерева или из камня. Очень интересное лицо. Движений мало и голос под стать: он мне кажется тоже „узким“; но он при этом низкий и такой глухой, как будто идет из глубокого колодца. Каждое слово Блок произносит медленно и с усилием, точно отрываясь от какого-то раздумья… Во всем облике этого студента есть что-то милое. Да, милое, детское, — „не страшное“».

Так увидела Блока З. Н. Гиппиус: он показался ей узким, неподвижным, медлительным. Через два года его встречает Георгий Чулков, вот его впечатление: «В Блоке, в его лице было что-то певучее, гармоническое и стройное. В нем воистину пела какая-то волшебная скрипка. Было что-то германское в его красоте… Особенно пленительны были жесты Блока, едва заметные, сдержанные, строгие, ритмичные… Но в глазах его, таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое». И Гиппиус, и Чулков почувствовали раздвоенность Блока. У Гиппиус — «милое и детское» соединяется с «деревянным и каменным», у Чулкова— красота и гармоничность с «неживыми» глазами. Секретарь «Нового пути» П. П. Перцов знакомится с Блоком в редакции журнала: «Высокий, статный юноша с вьющимися белокурыми волосами, с крупными, твердыми чертами лица и с каким-то странным налетом старообразности на все-таки красивом лице. Было в нем что-то отдаленно байроническое, хотя он нисколько не рисовался… Светлые выпуклые глаза смотрели уверенно и мудро». И здесь— что-то «странное» на «все-таки» красивом лице. Байронизм и старообразность. Дисгармония лица Блока подмечена всеми тремя наблюдателями.

Мережковские вводят Блока в круг своих исканий. Поток новых идей врывается в его замкнутую, «полусонную» жизнь. «Дневник» отражает некоторую растерянность мечтателя перед «теориями» и «синтезами» его новых друзей. Он записывает: «Да неужели же и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию? Эту склонность ощущал я (только не мог формулировать), а Брюсов, Д. Мережковский и З. Гиппиус вскрыли давно. Excelsior! (словцо Мережковского). Дай Бог вместить всё… Прочесть Мережковского о Толстом и Достоевском. Очень мне бы важно…» А в черновике письма к Гиппиус он вежливо возражает против боевого лозунга Мережковских: синтеза эстетики и этики, эроса и влюбленности, язычества и «старого христианства». Он предпочитает другой «синтез» — апокалиптический и приводит любопытную причину своего предпочтения: этот синтез придет «помимо воли», и можно, значит, бездействовать. Идеологическая лихорадка и бурная религиозная общественность Мережковских и влечет и пугает его пассивную, созерцательную натуру. Скорей пугает, чем влечет.

В июне состояние здоровья парализованного деда, А. Н. Бекетова, резко ухудшилось. Со дня на день ждали его кончины. Это приближение смерти будит во внуке тяжелую мистическую тревогу. Он записывает в «Дневнике»: «26 июня, перед ночью. Сегодня почти весь день сеет дождь. Ночь ужасно темная. Еще вечером, за чаем толкнул меня ужас — вспомнилось одно Бобловское поверье… Диде (деду) очень дурно. Мне чудится его скорый конец, сегодня — особенно. Шорох дождя не всегда обыкновенен. Странно пищало под полом. Собака беспокоится. Что-то есть, что-то есть. В зеркало, однако, еще ничего не видно, но кто-то ходил по дому». О содержании «Бобловского поверья» — он рассказывает в письме к Гиппиус: «Здесь в одной из соседних деревень ходит странное „поверье“: „она мчится по ржи“ (буквально и больше ничего). Кажется, что теперь эта „она“ исчезла до времени. Тут есть ведь совпадение, какая-то трудно уловимая, но ощутительно одна мечта с тем Петербургом, который „поднимается с туманом“ (у Достоевского) и с Вашим „невидимым градом Китежем“: все они возвратятся иными в „последний день“». И поэт готов примириться со своим «личным концом», так как верит, что преображение мира наступит, что «мечта воскресенья» победит смерть. «Тогда в смертном сне, — продолжает он, — должна явиться эта мечта воскресения, — „она, мчащаяся по ржи“, как Достоевскому явится „новый град Петербург“, сходящий с неба»… Что у кого запечатлелось, то и пригрезится «тогда».

Первого июля на 77-м году жизни скончался в Шахматове Андрей Николаевич Бекетов. Пять лет пролежал он в параличе, и смерть не была неожиданной для родных. «Александр Александрович, — пишет М. А. Бекетова, — своими руками положил его в гроб. Его отношение к смерти всегда было светлым. Во время панихид он сам зажигал свечи у гроба. Его белая, вышитая по борту красным рубашка, кудрявая голова, сосредоточенное выражение больших благоговейных глаз в эти дни служения над покойником неизгладимо остались в памяти».

В стихотворении «На смерть деда» поэт рассказывает, что в час кончины дедушки родные, собравшиеся у его ложа, увидели в окно старца, который «бодрою походкой», «с веселыми глазами» уходил от них по дороге. Радостью полна заключительная строфа:

Но было сладко душу уследить И в отходящей увидать веселье. Пришел наш час. Запомнить и любить, И праздновать иное новоселье.