Эмбриология поэзии

Господствующее умонастроение в гуманитарных кругах второй половины столетия Вейдле называл «физико–математическим мракобесием» и перечислял его основные признаки: «1. Смешение истины с доказуемостью <…>, а недоказуемого с несуществующим и ложным. 2. Устранение оценок <…>. 3. Замена исторических наук социологией, а истории Прогрессом. 4. Приспособление человеческого языка к требованиям электронных машин и машинных переводов. В «идеале» — замена его сигнализацией, упраздняющей понятийное мышление. 5. Игнорирование индивидуальности, не говоря уже о личности. Единичный объект, пусть и живой человек — образчик, больше ничего»[397]. Эту схему, в своем пессимизме близкую к антиутопии, Вейдле проецировал на целые направления западной мысли, с энтузиазмом воспринявшие научно–технический прогресс.

Примечательно, что главным объектом критики стало не экстравагантное теоретизирование Макса Бензе, а вторжение лингвистики в филологию, связанное со все более популярным (не только на Западе, но и в СССР) методом Романа Якобсона. Именно он, по мнению Вейдле, наиболее отчетливо воплощал «наукопоклонничество» современного гуманитарного знания: ««Наука» в естествознании и математике совсем не то понятие, что «наука» в нашей области, и Панофски совершенно справедливо назвал историю искусства гуманистической дисциплиной. Есть, конечно, и общие черты у их науки и у нашей, но наша, не только в человечности своей, но и в своей, собственной своей научности страдает, когда гонится за чужой, непригодной для нее «научностью». Фонетика, одной своей частью или стороной — естествознание, но не этой стороной она к филологии обращена. Главная общая черта и главный порок Якобсона и Лотмана (настоящих все‑таки ученых), это не их структурализм, это их сциентизм»[398].

Вейдле был озабочен тем, что возрастающее влияние этой школы, выражающей «дух времени», несет с собой искажение не только целей филологического исследования, но и самой поэзии: «Структуральная поэтика, подражая структурному языкознанию, понимает <…> организацию [поэтической речи. — И. Д.] как вездесущую и всепроникающую систему. На самом деле поэтическая речь предполагает систему языка, отказаться от ее услуг не может, но сама не образует системы и не порождает никаких систем. <…> Несостоятельна по замыслу, кроме того, и всякая поэтика, претендующая быть точной наукой, безоценочной, экспериментальной и признающей одни лишь строго доказуемые истины. <…> о поэзии, поэтической речи нельзя объясниться, не примешивая к объяснениям эту самую поэтическую речь»[399].

Вейдле соединял в себе качества не только ученого и критика, но и свойство, казалось бы, неожиданное у человека замкнутого и оберегающего свой внутренний мир. Ему было действительно присуще чувство ответственности за происходящее в культуре. Отсюда и его публицистика, отсюда и работа на «Свободе». Та же страсть наполняла и научный спор. Можно предположить, что на решение развернуть дискуссию повлияли поездки в США, где воздействие метода Якобсона на славистику было особенно ощутимым. Весной 1968 года Вейдле преподавал в Нью–Йоркском университете[400], а осень 1970 года провел в Принстоне, где вел курс «Основные понятия эстетики» для аспирантов отделений славистики и сравнительного литературоведения [401]. Как он сам писал, «<…> негодяй Вейдле, за молчальника себя выдающий, с тех пор как он здесь — уже целый месяц — барахтается в книжном разливе Firestone Library <…> Сижу сиднем здесь, отсеиваю и процеживаю свои размышленья о поэзии, языке и других искусствах–языках. Об этом и читаю очень немногочисленным слушателям»[402].

Америка не только открыла Вейдле богатейшие библиотеки, но и познакомила его с ситуацией в академической среде. Н. Н. Берберова, руководившая в Принстоне семинаром по структуральной поэтике, отклонила предложение Вейдле провести практические занятия по русской поэзии «…в связи с вопросами поэтики и сравнит<ельного> литер<атуроведения>»[403], поскольку сама читала курс истории поэзии «От Державина до Вяч. Иванова»[404]. При этом она мягко, но настойчиво рекомендовала соотнести курс с ожиданиями слушателей: «Постарайтесь 75 процентов имен (в Ваших лекциях) брать не из русской литературы <…>. Это дружеский совет для того, чтобы у Вас было больше студентов. Русского языка большинство знать не будет. <…> Второй дружеский совет: стандарты у нас выше, чем в Н<ью->Й<оркском> Университете, и аспиранты привыкли к структуральной терминологии (лингвистической). Не совсем, но в большей части. Имейте это в виду»[405]. Вейдле пожелание учел — перед самым началом занятий он сообщил Берберовой: «Первая лекция моя будет на тему Linguistics and Poetics (заглавие знаменитого «closing statement» Якобсона 10 лет назад). Думаю кое в чем пошатнуть исходные его положения»[406].

По возвращении из предыдущей поездки в США Вейдле рассказы вал слушателям «Свободы»: «Американцы в высшей степени доверчивы. Они доверчивы к людям; они доверчивы к идеям. Они чрезвычайно суеверно готовы признать всякое последнее новшество в области искусства, науки и чего угодно. Но это все больше распространяется и в Европе. Здесь тоже существуют интеллектуальные моды, это видно по языку. По языку газет, когда в некоторых дисциплинах вошло в моду понятие «структура», когда «структурализм», например, появился в лингвистике, так структура и структура вы только и слышите. <…> Ну это все такого рода злоупотребление мыслью или такое недомыслие очень распространено и в Америке. Тем более, что это доверие и доверчивость американцев черта, в общем, прекрасная <…>»[407].

Именно в США представилась возможность опубликовать статьи, многие из которых вошли в будущую «Эмбриологию поэзии»: несколько лет подряд они печатались на страницах «Нового журнала», избегавшего прежде столь специальных тем. Вейдле и ранее участвовал в этом нью–йоркском издании, хотя и не входил в число ведущих авторов, а статьи его не предполагали продолжения — это были, главным образом, эссе о городах Европы и исто- рико–литературные очерки. Полемические работы о поэтике качественно изменили характер участия Вейдле в журнале. С 1970 года практически каждый номер содержал пространный текст, который больше подошел бы литературоведческому изданию. Не удивительно, что, когда друзья решили посвятить статью самому Вейдле, «герой» попросил воздержаться от публикации: «Только вот идея статьи Небольсина обо мне в «Нов<ом> Журнале» продолжает не очень мне нравиться. Уж если по–русски ее печатать, то лучше где‑нибудь в другом месте — там ведь и так в каждом номере рацеи несносного этого В. В. (пишет с некоторым, как будто, и балаганом, а читать его все‑таки трудно). Подумают недоброжелатели, что я себе и рекламу еще туда неправдами какими‑то втиснул»[408].

Общая направленность статей все же отвечала политике журнала. Не случайно публикация серии началась с юбилейного сотого номера, содержанию которого издатели придавали особое значение. Решающую роль сыграл здесь Р. Б. Гуль, особенно ценивший полемический заряд работ Вейдле: «Самое страшное, это — принять решение, говаривал, кажется, Наполеон, ну, так вот я его принял. И я жду статью и дам ее в 104–й. Меня, кроме всего, подзадоривает в этом еще и то, что «формалисты» — гневаются, а я хочу их бить, бить и бить. В Америке с бедными студентами они учинили Бог знает что: пишется какое‑то несусветное перекобыльство и все в — «научных» терминах формализма, структурализма. Ужас, какая чепуха! Нанесем еще один, м<ожет> б<ыть> даже «ку де грае» Якобсону» [409].

Решительность и сочувствие главного редактора одного из ведущих изданий русского зарубежья были необходимы Вейдле не только практически, но и психологически — письма старого журналиста к нему были воинственны, грубовато–задорны и вместе с тем деловиты. Но особенно важной стала для Вейдле поддержка, пришедшая с неожиданной стороны. Еще в 1972 году Иваск писал ему о Якобсоне: «Он еще монумент, но молодое поколение его не любит. Все хотят обсуждать идеи, «смыслы». Так что Ваш АнтиЯкобсон будет радовать и восторгать» [410]. И хотя автор письма явно принимал желаемое за действительное, но его предсказание вскоре отчасти осуществилось: у Вейдле установились дружеские отношения с Питером Любиным, американским студентом, некоторое время слушавшим лекции его оппонентов и пришедшим к выводу, что «русские отделения [в университетах США. — И. Д.] требуют хорошего знания лингвистики и рабски следуют линии Якобсона» [411]. Именно впечатления и размышления этого юноши, даже если их и нельзя счесть характерными для основной массы его товарищей, в глазах Вейдле подтверждали необходимость статей, способных предохранить будущих ученых от интеллектуальной моды: «По–своему забавно, как оживление таких тенденций в Советском Союзе <…>, стремящихся лишить литературу и изучение литературы всякого смысла, ценности, поэзии, сходно с тем, что происходит на Западе, который хочет, чтобы все было Наукой, чтобы каждый поклонился великому богу Доказательству» [412]. Молодой американец рассказывал о своих спорах с учителями, иронизировал над их статья появилась позднее, к восьмидесятилетию Вейдле: А. Небольсин. Владимир Вейдле // Новый журнал. 1975. Кн. 118.

64 Письмо Р. Б. Гуля В. В. Вейдле. 6 апреля 1971, Сарасота — ВА. Weidle. Box 1. Цит. по: Роман Гуль. Письма писателям–эмигрантам // Новый журнал. 1996. № 200. С. 284— 285. Речь идет о статье «Еще раз о словесности, слове и словах», где полемика с Якобсоном приобретает открытый характер. «Ку де грае» — le coup de grice — последний удар (фр.).

6й Письмо Ю. П. Иваска В. В. Вейдле. 23 марта 1972 — ВА. Weidle. Box. 2.

66 Письмо от 10 декабря 1973 — ВА. Weidle. Box 5. Благодарю Питера Любина (Peter Lubin) за разрешение использовать материалы его переписки с В. В. Вейдле.

67 Письмо от 10 февраля 1974 — Ibid.

стремлением к «научности», абсолютной доказательности в анализе стихотворений, которым, казалось ему, нет места в искусстве, над томами литературоведческих исследований, заполненных подсчетом морфем и фонем, статистическими диаграммами и фотоснимками полости рта. К тому же в этих рассказах опосредованно отражался острый социальный и интеллектуальный кризис, охвативший Америку той поры и болезненно затронувший ее университеты. Такой «фон» придавал особый вес мыслям о современной филологии, которая, казалось, уходит от смысла и предназначения искусства.