Эмбриология поэзии

Был ли у этой дискуссии политический аспект? Сам Вейдле вряд ли предполагал его. Напротив, полемизируя с лидерами структурализма, он подчеркивал свое родство с ними как со свободно мыслящими людьми и не признавал своими союзниками конъюнктурных критиков, громивших «московско–тартускую школу». В его статьях речь идет именно о проблемах поэтики, даже если их конечной целью является опровержение метода современного и передового, то есть связанного с отрицаемыми Вейдле «революцией» и «прогрессом».

Однако, как это происходило порой в 1920–е годы, внешние обстоятельства могли сообщить научной теории определенный политический оттенок. Вейдле, критиковавший формалистов, в то же время сочувствовал их положению в СССР. Но в оценке «опоязовской» традиции в рецензии на журнал евразийцев, политическая позиция которых была ему чужда, преобладала памфлетная едкость. Он отмечал, к примеру, что Д. П. Святополк–Мирский в статье о Пастернаке «…зачислил в гении лингвиста Р. Якобсона и упомянул о совершенно бездарной книжке Г. Винокура, как упоминают о «Критике чистого разума» или о «Происхождении видов»»[413].

Существует целый ряд свидетельств стойкой антипатии литераторов первого поколения эмиграции к научной традиции Опояза. Так, 7 мая 1968 года Г. В. Адамович писал Ю. П. Иваску: «Америка со своим формализмом, кажется, и на Вас влияет. «Как сделана Шинель»[414]. Для меня это всегда образец псевдомудрости, за которой не обходится без идиотизма. Сделана — и сделана, точка. Все равно, как. И ведь тратятся сокровища (да, конечно) мысли, учености, остроумия и всего такого, чтоб выяснить, как «сделана». Нет: остаюсь при своем: лучше лежать и смотреть в потолок. По крайней мере не обманываешь себя чепухой»[415].

Действующими лицами полемики 1970–х годов, развернутой на страницах «Нового журнала», были живущие на Западе соотечественники, люди одного поколения и близкого рода занятий. Но Вейдле представлял эмиграцию, работал на пропагандистской радиостанции и открыто демонстрировал неприятие советской власти, в то время как Якобсон принадлежал прежде всего к научному сообществу, а его смелость и последовательность в налаживании связей с учеными СССР подчеркивали отстраненность от русского зарубежья. Характерно, что политический оттенок вопрос об исследовательском методе приобретал именно при соприкосновении с проблемой эмиграции. Например, гарвардский профессор славистики В. М. Сечкарев писал Ю. П. Иваску о своем намерении организовать в университете выступления парижских литераторов: «Мне бы страшно хотелось пригласить Адамовича и Злобина, но здесь безнадежно. Цитирую коллег: это все поверхностные белогвардейцы; о литературе понятия не имеют, будут только портить студентов; все, что они пишут и писали, не серьезно и не научно и т. д., и т. д.»[416]. Несколько ранее, комментируя негативное отношение Якобсона к собственному семинару по русской зарубежной литературе, он заметил: «…и Якобсон и Тарановский не скрывают, что они левые»[417].

Архивы Вейдле и его корреспондентов позволяют достаточно полно воссоздать обстоятельства создания статей, предназначенных для первого тома его «Поэтики» и реакцию на них в филологических кругах. Особенно энергично работал Вейдле над статьями для «Нового журнала» летом и осенью 1971, уезжая из Парижа в небольшой городок Даймус в окрестностях Валенсии: «…борзописцем каким‑то я стал; для 103–го и 104–го [номеров журнала. — И. Д.] уже есть мои статьи. Плохо это кончится. Вручу потомству, в гроб сходя, Энциклопедию Дидро, единолично написанную, или рукопись толщиной в столичную телефонную книгу. А ведь Жюль Ренар сказал: «L'avenir appartient aux ecrivains sees, aux constiper». Долгое время я имел основание к таковым и [себя] причислять»[418]; «<…> настроение плохое. Писание медленно подвигается. Все время новые мысли приходят и написанное переделывается. Замечаю с удивлением — что в старости мысли вспыхивать не перестают, и комбинации их возникают порой не плохие, но как- то с «планификацией» становится хуже, архитектура в руки не дается»[419].

Гуль, пристально следивший за сроками и объемом статей, поощрял критический настрой Вейдле, но и он оговаривался иногда: «<…> Вы пишете о Б. Г. Унбегауне. Пишете чудно, я с наслаждением напечатал бы, если бы Б. Г. был здоров. Но он очень болен <…> Если мы это напечатаем, то мы можем убить его не литературно, а в буквальном смысле. В особенности потому, что сейчас на всех славянских отделениях идут сокращения, интриги, борьба, и Вашей статьей воспользуются, конечно, его враги (особенно Якобсон, который не гнушается даже доносов). <…> Повторяю, страшно жалею, но убить профессора за его тупость восприятия поэзии было бы все- таки слишком жестоко»[420].

В семидесятые годы Вейдле выработал своеобразную манеру, общую для его эссе, научных штудий, воспоминаний и публицистики. Его статьи обращают на себя внимание сочетанием сложной мысли, требующей постоянной концентрации, и неожиданной для научной работы манеры письма — прихотливо построенных фраз и несколько нарочитого, но не вульгарного просторечия. Постоянный читатель Вейдле, Иваск, отметил это, прочитав уже первую публикацию цикла — «О двух искусствах…»: «Нелегкая Ваша статья в Н<овом> Ж<урнале> 100! И я, кажется, понял почему — она очень «разговорная», что непривычно: и именно это‑то хорошо! <…> По существу Вы пишете просто, но эта Ваша простота — трудная»[421]. Вейдле отвечал другу, возвратившись из Принстона в Париж: «Моя статья в № 100 трудна. Так уж на роду мне написано: писать не для чтения, а для перечтения. Но кому же охота… Ничего не могу поделать. Авось когда‑нибудь перечтут. <…> Моя статья разговорна. К этому я пришел сравнительно поздно. И держусь этого. Чувствую: так нужно. У нас почти не было не–нарративной прозы. Но делать ее у нас [нужно] с примесью непринужденности, разговорности»[422].

Сближение стиля эссе и статей обозначилось задолго до «Эмбриологии…» — уже в 1966 году Н. И. Ульянов отмечал это: «Вейдле пишет статьи, после которых все наши рассказы хочется бросить в мусорный ящик»[423]. Вейдле и раньше находил аналогии с творчеством художника в самом процессе работы над научным исследованием. Вспоминая работу над своей первой рецензией, он писал: «<…> стало мне ясно, что при всем различии, нет уж такой космической разницы между писанием статьи и наилиричнейших стихов. Первый раз в жизни я на собственном опыте узнал, что абзац, это вроде как строфа, что интонация, ритм и даже звучащая ткань (согласных и гласных) в прозе тоже играют свою роль, хоть и не совсем такую, как в стихах»[424]. Можно предположить, что усвоенная им разговорная манера была отчасти связана с опытом выступлений на радио. На протяжении многих лет он был вынужден доверительно обращаться к невидимому анонимному собеседнику, не упрощая при этом предмет разговора. Возможно также, что демонстративная «неакадемичность» манеры была связана со стремлением преодолеть свойство, отмеченное однажды Г. В. Адамовичем: «Вейдле уж очень дидактичен и невозмутимо–наставителен»[425].

Наконец, язык Вейдле сам по себе был орудием полемики: он явно отличался от подчеркнутого наукообразия структуралистской работы, напоминавшей запись лабораторного опыта. Одновременно индивидуальность, образность и пластичность этого языка делали его в глазах читателя адекватным самой поэзии: «Для нас, филологов, историков, границ своей дисциплины не забывших, остаток сумбура в нашем мышлении — зло, неизбежность которого мы сознаем, отказываясь, однако, променять его на худшее зло приближения <…> к рассудочности тех наук, где она оправдана внечеловечностью их предмета: ни разума, ни слова тому, что они изучают, не дано»[426].

Впрочем, некоторым коллегам стиль этих статей мог казаться нарочитым. В. Ф. Марков лишь раз высказал свое несогласие с Вейдле прямо — когда речь зашла об оценке любимого им стихотворения Батюшкова «Скалы чувствительны к свирели…», в котором автор «Эмбриологии…» нашел мотивы, достойные Козьмы Пруткова[427]. Но в письмах к Иваску он не скрывал своих чувств: «Вейдле меня раздражает не сутью (с которой я, более или менее, согласен), а неприятной разговорностью (как у Чиннова) — разговорность должна быть благородной, а не пошловатым говорком. Также растянутостью и скукой, которой веет от его статей. А с формализмом (которым когда‑то увлекался и благодарен) и у меня счеты (которые отчасти свожу в статье о Кузмине)»[428]. Г. П. Струве, бережный в обращении с Вейдле, после выхода его воспоминаний делился с Иваском: «Прочел и с интересом, и с удовольствием первую часть «Зимнего Солнца» Вейдле. Рад был, что он там сравнительно редко вдается в усвоенную им в некоторых недавних статьях жеманно–разговорную манеру (или стиль), так, я бы сказал, не идущую к его облику»[429].

Статьи Вейдле были замечены прежде всего его друзьями. Характерно, что первая из них — устанавливавшая принципиальное для Вейдле различие между «искусством вымысла» и «искусством слова» — не имела существенного резонанса. Среди корреспондентов Вейдле только Иваска она вызвала на серьезные размышления, связанные с собственным поэтическим опытом. Но уже следующая — «Еще раз о словесности…», — где Вейдле начал открытый спор с методологией Р. О. Якобсона, была встречена с гораздо большим вниманием. Гуль принял ее с бойцовским задором журначиста: «Вообще, всю эту Вашу работу я очень приветствую и считаю ее очень нужной в борьбе с якобсоновщиной» [430]. Наибольший энтузиазм проявил Иваск, оценивший, как и большинство корреспондентов Вейдле, не столько концептуальные возможности работы, сколько ее критическую направленность: «Опять пишу Вам, дорогой Владимир Васильевич, поздравляю с Вашей статьей о «Словесности, слове и словах» в Н<овом> Ж<урнале> 104. Следует оную перевести на все языки, на которые была переведена статья–доклад Якобсона в Блумингтоне. Я прежде хотел написать такую же статью, как Ваша, но, увы, не обладаю даром систематического мышления и изложения»[431]. В отзывах Иваска о Якобсоне, однако, ощутима неприязнь, замешанная не только на теоретическом несогласии или порой присущем поэтам недоверии к «точному» анализу стихов, но в большой степени и на давней личной обиде: «В 1951 г. я поступил в Харвард и рад был поучиться у Чижевского и Якобсона. Но они почему‑то приняли меня в штыки. Отчасти и сам виноват: я едва успевал по лингвистике, и Якобсон объявил меня человеком, не знающим белорусского языка, что выяснилось на госуд<арственном> экзамене, но все же меня тогда спас М. М. Карпович»[432]. Обида часто окрашивала оценки Иваска: «У формалистов хороши отд<ельные> замечания, разборы, в особ<енности> у Эйхенбаума, Тынянова. Виноградов был туповат, но замечательны его книги о языке и стиле Пушкина и мн<огое> другое. Я еще в Эстонии увлекался формалистами и многим им обязан. А Якобсон захотел поставить юный и бойкий формализм 20–х гг. на научный фундамент и впал в плохую схоластику. К тому же, он слабо понимает стихи. Новые критики (New critics) больно субтильны, но для меня более поучительна книга Understanding Poetry — Брукса, приятеля Аркадия»[433].

Письмо профессора Н. Е. Андреева, историка–

Кроме всего прочего. Вы показываете себя как воина бесстрашного. Роман Осипович Якобсон (которого я лично люблю, — у меня были немного, но каждый раз очень душевных общений с ним) наводит на критиков и ученых «страх». И поэтому Ваши слова звучат особенно сильно»[434].

Насколько сейчас можно судить, статьи Вейдле, опубликованные русским «толстым» журналом, представляющим, в основном, старую эмиграцию, не встретили того отклика в филологической среде, на который рассчитывал Вейдле. 5 января 1972 он писал в Принстон Н. Н. Берберовой: «В 104 номере Нов<ого> Ж<урна>ла была длинная моя статья против крайностей структурализма и якобсонизма. Хотел бы, чтобы Вы ее прочли и чтоб ученики Ваши, к таким вопросам неравнодушные, с ней ознакомились. Прислать оттиск?»[435]. От прямого ответа Берберова уклонилась, но в письме к супруге Вейдле после обсуждения бытовых дел попросила: «Скажите Вейдличке, что я наконец прочла его интересную статью «о Якобсоне». Писать ему о ней не буду, поговорю о ней, когда увидимся. Все для меня было очень ценно, что он пишет о структурализме. Только он немножко слишком всерьез принимает Якобсона — здесь его никто так не принимает. А некоторые— прости Господи — считают его просто шутом гороховым»[436]. Непосредственный ответ Вейдле также содержался в приписке к письму жены: «А Якобсон все‑таки (и не вовсе незаслуженно) — мировая знаменитость»[437].