Эмбриология поэзии

В первых статьях, не вошедших в книгу 1980 года, Вейдле сформулировал свои теоретические разногласия со структуралистами. Появившиеся несколько позже статьи демонстрировали его метод в действии, анализируя рождение смысла из звука поэтической речи. Наконец, согласно внутренней логике работы, следовало показать, насколько беспомощны абстрактные теории в анализе конкретных произведений. Такое развитие событий Иваск предчувствовал еще в 1972 году: «Ваши две статьи требуют третьей для того же Н<ового> Ж<урнала>. М<ожет> б<ыть>, разберете хотя бы одно стихотворение: и слова в нем (а это Вы делаете лучше Якобсона), но и слово (недоступное все‑таки очень коротенькому Роману Осип<овичу>)»[438]. Внут- рення необходимость такой работы подкреплялась обстоятельством иного рода. Сочувственные отзывы друзей не меняли общего положения: резонанс статей в «Новом журнале» был слабым — специальные издания их во внимание не принимали, ученые, в полемике с которыми оттачивалась теория Вейдле, его критику игнорировали. Скорее всего, с осени 1973 года Вейдле начал работать над завершающей статьей, в которой подверг критическому анализу работы ведущих предствителей структурализма — Р. О. Якобсона, К. Ф. Тарановского и Ю. М. Лотмана. Именно она и была наконец замечена академическим сообществом и вызвала реакцию оппонентов. Возможно, что в какой‑то степени этой «зверской критикой», как потом назвал ее сам Вейдле, он сознательно провоцировал открытую полемику. Накануне появления журнала с первой частью «Критических заметок…» Р. Б. Гуль писал их автору: «Книга 115 сверстана и скоро должна выйти. Перечитал я в наборе, все- таки Вы их здорово и поделом «критикнули». <…> Пусть бы ответили в Н<овом> Ж<урнале>. Было бы интересно. Но едва ли, едва ли…»[439]. Эта статья не просто демонстрировала изъяны теории, но наносила самый болезненный для филолога удар, показывая, что он не «слышит» анализируемого стихотворения и не может, следовательно, адекватно истолковать его смысл.

Но, выявляя слабые стороны метода, Вейдле последовательно подчеркивал уважительное отношение к своим оппонентам — как в опубликованной статье, так и в частной переписке. Так, 28 сентября 1973 он, в поисках ряда текстов, написал Иваску: «Тарановский, думаю, ничего мне не пошлет. Но сообщите мне его отчество и адрес. Пошлю ему книгу. А всего свыше мне хотелось бы прочесть его статью «О взаимоотношении стихотворного ритма и тематики», напечатанную в American Contributions of the Fifth International Congr<ess> of Slavists, I (1963). He знаю, где ее достану. У него просить оттиск или ксерокса не хочу, оттого что там, кажется, есть вопиющее недоразумение относительно «Выхожу один я на дорогу…», подхваченное и Лотманом. Три книги Лотмана я теперь изучаю, а также «Звуковую организацию стиха» Б. П. Гончарова (1973) антиструктуралиста, но pour de mauvais raisons, с кое–какими все же здравыми мыслями, и с множеством псевдомыслей, как и смешных пробелов образования. Лотман умен, образован, но странно–неуклюж и одержим «наукой»; питает свой талант, вместо хлеба, жмыхами и опилками»[440]. Отрицавший «лингвистический» анализ стихов Иваск с готовностью подхватил этот мотив, грубо его утрировав: «…только что прочел Вашу статью на очень мне близкую тему: «Звучащие смыслы»».

Вы правы: Лотман дубоват, дубинист. Не Тынянов он, у кот<оро>го было настоящее понимание поэзии. Он увидел поэтическую этимологию в «Очей очарованье». А в примере Лотмана, — Утром, Уверен, Увижусь — слабая связь «У». Но сильная в Вашем примере: заУтра лУч…»[441]. В ответном письме Вейдле счел необходимым отчетливо расставить акценты: «Лотман кое в чем «дубоват», но это — ум, и внутренно свободный. Книжка Гончарова, там, где Лотмана критикует, подлизывается к начальству; образование автора, в отличие от Лотмана, — слабое; но мне чтение это пригодилось <…>»[442].

В феврале 1974 года Вейдле с помощью своего американского друга получил недостававшие ему работы Тарановского, в марте и апреле работал над статьей, название которой — «Полемические заметки», казавшееся ему чересчур «задорным», он в окончательном варианте изменил[443]. Длинный текст был разделен редактором надвое и опубликован в 115–й и 116–й книгах «Нового журнала»[444]. Первая часть статьи, посвященная Якобсону и Тарановскому, появилась летом, но реакция коллег не заставила себя ждать. Полностью поддержал Вейдле В. М. Сечкарев: «Ваши «Критические заметки» в Н<овом> Ж<урнале> 115 просто бальзам для моей души. Надо же было, наконец, заступиться за поэзию и поставить лингвистов на свое место. Как бы умны, учены и самоуверенны они ни были»[445]. Более сдержан был поначалу Струве: «Насчет Лермонтова Вы меня вполне убедили. Насчет Шекспира сказать этого еще не могу — надо еще перечитать, вчитаться» [446]. Но уже через полгода в письме к другому корреспонденту он признал: «Статья Вейдле — прекрасная. Можно подписаться под каждым СЛОВОМ[447]».

Оппоненты Вейдле в печати не ответили. О частных откликах можно судить лишь по косвенным данным. Так, часть архива Якобсона, относящаяся к семидесятым годам, и прежде всего переписка, которая могла бы восстановить обмен мнениями по поводу «Критических заметок…», закрыта для исследователей на семьдесят пять лет. Не обнаружены ссылки на статьи Вейдле и в опубликованной корреспонденции Ю. М. Лотмана (возможно, публикации в эмигрантском, «антисоветском» издании не упоминались сознательно) [448]. Можно с уверенностью сказать лишь, что реакция была чисто эмоциональной и не предполагала развития дискуссии. Г. П. Струве рассказывал Иваску: «Тарановский был не столько огорчен или обижен, сколько «поражен» тоном Вейдле, к<отор>рый он даже назвал «издевательским». Было, действительно, что‑то неприятное и не очень обычное для Вейдле в тоне статьи — пожалуй, еще больше в отношении Р. О. Якобсона, чем в отношении Тарановского <…>»[449]. Письмо К. Ф. Тарановского тому же адресату, датированное 3 ноября 1974, не касалось «Критических заметок…», но из него можно понять, что он не собирался отвечать Вейдле: «Я сейчас безумно занят: на этой неделе у меня обсуждение двух диссертаций, а 16–го должен читать в Нью–Йорке доклад на Пушкинском симпозиуме, который еще не приготовил. <…> Новый журнал я получаю и регулярно читаю. Хорошо помню и Вашу статью о М<андельштаме>, с которой я не во всем согласен. Полемик в печати не люблю» [450].

Ответом Якобсона стало выступление на конференции, посвященной Пушкину, которую Нью–Йоркский университет организовал в конце 1974 года. Первое известие о нем Вейдле получил в декабре 1974 года от Л. Д. Ржевского, к тому моменту уже оставившего пост заведующего кафедрой славистики: «<…> жестоко обиделся на Вас Р. О. Якобсон; и — ополчился: на пушкинском симпозиуме, устроенном нашим университетом. Третью часть своего доклада посвятил не Пушкину, но Вам, т. е. возражениям <…>»[451]. В ответном письме Вейдле попросил описать выступление Якобсона подробнее и выразил недоумение: «При чем тут Пушкин? Я его в первую очередь за истолкование шекспировского сонета критиковал. Казалось бы чего проще. Я не прав? Напечатай где‑нибудь, хотя бы там же в Нов<ом> Ж<урна>ле, опровержение моей критики. Почти уверен, однако, что он этого не сделает. Убедительно и точно, по пунктам, опровергнуть сказанное мною будет не легко»[452].

Следующее письмо Ржевского содержало более полное описание выступления Якобсона и впечатления, произведенного им на американскую аудиторию: «Еще раз, прежде всего: у всех вызвало оно недоумение и, за редким исключением, не было никем понято, поскольку Н<овый> Ж<урнал> эта публика вряд ли читает. Итак — доклад о ранней лирике Пушкина был начат чтением рассказа Чехова «Не в духе», где, как Вы, верно, помните, скучающий пристав Прачкин «привязывается» к сыну–подростку, который зубрит Пушкина, а в заключение этого сына сечет. Чтецом было сказано, что «потом ясно будет назначение этой цитаты», но когда затем он перешел к Вашей критике его разбора 129–го сонета Шекспира и — особенно — Верле- новского стихотворения, ясности никакой для непосвященных не возникло, а посвященные смекнули, что Вы, должно быть, представлены Прачкиным (на этом был сделан легкий упор), а Р. О., выходит, — гимназистом, которого Прачкин высек (упора здесь не было сделано). Это все. Отвлекаясь от существа этого пушкинского доклада (вторая половина была структурально «о'кей»), скажу, что выпад носил характер болезненный, что, м<ожет> б<ыть>, связано с тем, что и внешне Р. О. сильно сдал» [453]. Р. Б. Гуль описал Пушкинскую конференцию со слов Ржевского, но добавил характерную деталь: «Никто ничего не мог понять, почему Як<обсон> читает этот рассказ. Читал долго, потом сказал, что в Н<овом> Ж<урнале> появилась о нем статья Вейдле, но он ее рассматривает как «донос», а на «доносы» он не отвечает. И перешел к теме о Пушкине. Зоя Юрьева, которая с Якобс<оном> хороша, подтвердила этот рассказ, сказав только, что он сказал «почти донос»» [454]. Отзвуки события дошли до автора «Критических заметок…» и в передаче Сечкарева: «Я слыхал, что на симпозиуме в честь Пушкина в Нью- Йорке сам Якобсон и Тарановский отвечали на них в своих докладах два часа <…>. Если бы знал, поехал бы. Оба эти мои коллеги поразительно легко уязвимы. Да, к тому же, Вы так правы!!»[455].

В ответных письмах Вейдле друзьям звучат недоумение и сожаление: «Положил ли я Лотмана на обе лопатки или не положил? Впрочем, я отдач ему должное. Как и Якобсону, кот<орый>, говорят, выступая в Нью–Йорке, назвал мою статью о нем доносом, и заявил, что он на нее не ответит, оттого что не отвечает на доносы. Каков? Такого прежде у людей ученых и серьезных в нравах не было»[456]; «Кто же столь смехотворно отвечает на серьезную критику? Опровергни ее и все тут; а чего ж топорщиться. Вот и выходит, что я его действительно высек, а он остался недоволен… Бог с ним»[457].

«Критические заметки…» послужили, по выражению рецензента «Эмбриологии…», бандерильями, которые должны были наконец заставить противников отвечать. Однако их смысл не сводился к тому, чтобы обличить беспомощность аналитической схемы, приложенной к поэзии. А. В. Бахрах, человек совсем иного склада, давно друживший с Вейдле, так и не понял цели полемики: «…его предлинный спор с Якобсоном о толковании одного из сонетов Шекспира настолько специален, что его — часто скрытые — пружины читателю едва ли доступны. Будь автор жив, может быть, он бы не отяжелил свою книгу такой, в конечном счете, узкой полемикой, хотя спор с утверждением, что «поэзия — это структура», то есть система или механика, в высшей степени ко времени»[458]. Между тем Вейдле намеренно сосредоточил внимание на интерпретации именно 129–го сонета Шекспира. Он полагал, что искусство является «излучением религии», мироощущения, которое придает смысл миру и существованию человека. Оно сродни религии в способности к таинству, представлению зримым незримого, и потому «искусство не есть дело расчленяющего знания, но целостного прозрения и неделимой веры»[459]. Лишь возвращение к вере, «возрождение чудесного» было для Вейдле средством обновления искусства. Однако, он был далек от какой- либо формы религиозного фундаментализма, не был склонен ни к «духовной цензуре>, ни к «воспитанию искусством». Читатель «Эмбриологии…», не знакомый с публицистикой Вейдле, вряд ли заподозрит его в предвзятости. Напротив, биологические метафоры словно подчеркивают «позитивный» характер исследования. «Биология» выступает у Вейдле как антитеза «математики», сложная жизнь стихотворения–организма против стихотворе- ния–схемы. Внутренний смысл биологической концепции искусства раскрывает мысль Вейдле, высказанная уже в тридцатые годы: «Природного потому и ищут, что оно приводит к сверхприродному». Отсюда и вывод статьи 1957 года, возвращающий читателя к проблемам духа: «Человек продолжает природу, не только, как ошибочно полагают, используя ее силы в собственном техническом созидании, но более непосредственным образом, имитируя ее, действуя, как она, передавая дыхание жизни придуманным им формам. Искусство — это новая природа, находящаяся на ином уровне бытия, но законы, которые ею управляют, это не новые законы. Природа узнает себя в искусстве, хотя дух и добавил ему нечто от себя, и, тем не менее, если духу суждено оставаться живым на земле, он не сможет отменить законов, которые являются законами жизни».

Вейдле никогда не последовал бы совету Бахраха — для примера ему был необходим именно 129–й сонет Шекспира. Его целью было показать — шаг за шагом, — как в процессе анализа Якобсона, позитивистски толковавшего понятия Духа и стыда и представившего Бога «осудителем, и в то же время искусителем человеческого рода», искажается смысл сонета, а вместе с тем повреждается его поэтическое качество. Таким образом, читателю подсказывался следующий вывод — о духовном, «человеческом» изъяне подобного метода. «Место действия его [Шекспира. — И. Д.] сонета — совесть, его личная и человеческая совесть <…>. Она не названа, но незачем ее и называть. И Дух, и стыд, и страсть, и блаженство, и обман блаженства, — обо всем этом ей ведать надлежит. По ее увещаниям и следовало бы вырвать из души то, что дух повергает во срам, все, о чем драматические двенадцать стихов нам повествуют. <…> Отчего же так странно, в этом случае, наука обошлась с поэзией, так криво ее истолковала да еще, в конце концов, и покривилась против собственной научности? Боюсь, что не скудость ее, а избыток, вместе со столь всегда для нее вредным самомненьем, тому виной». Именно совесть была для Вейдле ключевым понятием в размышлениях о поэзии, и потому глухота оппонента к этическому смыслу знаменитого стихотворения искренне поразила его: «Пусть зарождаются стихи во тьме; создаются и переживаются они в свете разума, в полноте слова, в его духовной, но включающей душу и тело, полноте. «Местожительство» их, в человечности нашей, правильней всего назвать совестью»[460].

После появления первых статей Иваск не раз говорил, что их следует издать по–английски, хотя это так никогда и не произошло[461]. Переведены были «Критические заметки…», причем именно первая их часть, посвященная критике Тарановского и Якобсона. Она была опубликована в начале 1975 года в журнале Soviet Studies in Literature. Обычно это издание печатало переводы советских работ, и появление статьи из эмигрантского журнала было сознательным отступлением от правила. Правда, публикацию сопровождал казус, демонстрирующий степень знакомства академической среды с автором статьи, — Вейдле был назван «эмигрантским польским исследователем литературы и критиком славянской словесности» [462]'. Вейдле так комментировал эту новость в письме Иваску: «Возьмите в библиотеке «Soviet Studies in Literature» vol X No 4 Fall 1974. Вы найдете там перевод моей статьи о Тарановском и Якобсоне. Топорный, грубый, на какой‑то не английский, а суб–литературный американский язык, но довольно точный и без малейших пропусков. Не знаю, напечатает ли этот странный журнал и вторые мои «Критические заметки». Но первые важней — из‑за Якобсона. Пожалуй, придется ему теперь ответить на мою критику, а не просто отмахиваться от нее, ругая меня» [463]*. Предполагался и еще один перевод — для выпуска издаваемого журнала «Sub‑Stance», посвященного дискуссии о структурализме[464]. Этот проект так и не осуществился, хотя текст был готов уже 10 сентября 1976 года.

Можно сказать, что Вейдле недоставало не просто единомышленников— многие его идеи разделял, к примеру, постоянный собеседник Иваск, — он страдал от изоляции в научном мире, от отсутствия союзников- ученых. Одиночество это на исходе его жизни отчасти разомкнул Е. М. Эткинд, эмигрировавший в середине семидесятых годов в Париж. Вейдле был уже знаком с его работами, ссылался на них в своих публикациях. Но личные отношения складывались медленно. 11 марта 1975 года он писал Иваску: «Некрасова не видел, Эткинда, м<ожет> б<ыть,> увижу в конце месяца. Но вообще «они» не спешат знакомиться с «нами»» [465]». Состоявшаяся через две недели встреча оставила впечатление почти гротескное, не предвещающее скорого сближения: «Вчера познакомился с Эткиндом на собрании памяти матери Марии. Он читал часть своего рассказа (!) о ней. Рассказ хорошо документированный и умелый, но не без примеси дешевки, типично советской. Сам — «душа общества» в стиле присяжных поверенных былого времени. Стихи читает хорошо, но с паузой перед каждой рифмой и кивком головы там же»[466]. Этот эпизод может казаться незначительным, но он обнажает проблему, давно заслуживающую анализа. В начале 1970–х годов русские, покинувшие страну после революции и Второй мировой войны, встретилась с новой волной эмиграции, прежде всего с интеллигенцией сформированной новыми условиями и мало соответствующей прежним представлениям. Неприятие интонаций и манер были следствием послереволюционного разделения культур и изоляции Советского Союза[467].

К концу 1975 года отношения ученых все еще не сложились[468]'*. В свое время попытку сблизить их предпринял Г. П. Струве: «Между прочим, во втором письме [к Е. М. Эткинду по поводу его книги «Записки незаговорщика», London, 1977. —И. Д.] я помянул всуе и Вас, и А. В. Бахраха. Дело в том, что я в самом начале нашего знакомства в 1975 г. очень советовал ему с Вами обоими познакомиться. И теперь, в связи с проявленным им и незнанием, и непониманием более ранних эмиграций, я упрекнул его за то, что он моему совету не последовал и вообще проявил, я бы сказал, предубежденно враждебное отношение к более ранним эмиграциям (для меня он как- то сделал исключение, м<ожет> б<ыть,> по рекомендации Игоря Криво- шеина). Он мне на это написал теперь: «С В. В. Вейдле и А. В. Бахрахом мне не удалось [?? — Г. С.] <в квадратных скобках текст Г. П. Струве. — //. Д.> познакомиться — они меня не звали к себе, а я не хотел навязываться людям, к<ото>рые и гораздо старше меня, и широко известньГ. Дальше он пишет, что Натали Саррот позвонила ему и пригласила его, и он был рад этому знакомству, оказавшемуся «весьма плодотворным». <…> В «Н<о- вом> Р<усском> Слове» книга пока даже не была отмечена. Вы не хотели бы туда написать — совсем откровенно?»[469].

Общий язык эмигранты находили постепенно. Можно предположить, что решающий шаг в этом направлении сделал Вейдле, а поводом к нему стало появление книги ленинградского ученого «Материя стиха», вышедшей в Париже в 1978 году. 5 ноября Вейдле написал письмо, после которого, очевидно, и установились его дружеские отношения с Эткиндом: