Эссе

Принесли мы Смоленской Заступнице, Принесли Пресвятой Богородице На руках во гробе серебряном Наше солнце, в муке погасшее…

Во всей истории нашей не было таких похорон. Пушкина тоже не уберегли. Пушкина любили. Но, прощаясь с Пушкиным, прощались все же только с ним. Тут было другое прощание; оно продолжается по сей день. И если бы после стольких лет, Бог весть какими судьбами, повстречался я снова с Анной Андреевной Ахматовой или наши тени повстречались в Елисейских полях, я уверен, она согласилась бы со мной, что прощание это еще не кончилось.

1961

О ПОСЛЕДНИХ СТИХАХ МАНДЕЛЬШТАМА

Долго его мучили, травили, держали под запретом и в нищете, гоняли по лагерям, гноили в тюрьмах — так долго, что не пришлось и приканчивать. Палачи обошлись без палача.

Не могу не думать об этом, когда вспоминаю о нем, читаю его стихи; как и теперь, когда пишу о нем. Он был незлобив, беззащитен, в жизненных делах беспомощен. Стоило прислушаться к детской непосредственности его речей (даже и самых задорных, предпоэтических или парадоксальных), к чтению стихов, голосисто-певучему с мелодическим визгом и завываньем, присмотреться к его гордо откинутой назад голове с легким хохолком волос над открытым лбом, к нежному румянцу его лица, к тонко очерченному профилю, годному для камеи,— сразу становилось ясно: мухи не обидит. Думалось: как бы его не обидели, не причинили зла дару, который он нес в себе, точно в редкостном лепном сосуде, столь хорошей работы, что с непривычки порой и усмехнешься, любуясь им. Но усмешка могла быть только мгновенной, иначе следовало бы ее стыдиться. В том, что он говорил, не было никакой рисовки, а чтение стихов, хоть и портило их, хоть и впрямь было смешным, все же не шло наперекор их мелодии и ритму, музыкальной их основе, а только переподчеркивало ее до невозможности, тем самым, однако, и уча угадывать ее верней. Впечатлительность, которой он был сверх меры наделен, сказывалась не только в стихах. Она-то, собственно, и была в нем гениальна; как и восприимчивость его ума, и цепкость памяти ко всему, что могло пригодиться его поэзии.

Я знал его мало; дружил с его стихами, а с ним был только знаком. Мы учились вместе в университете, иногда встречались в трамвае, по дороге туда. При таком случае он и рассказал мне однажды, что уже пять раз провалился на экзамене по русской истории у Платонова. Экзаменоваться, пожалуй, ему и не стоило, но достаточно ему было легчайшего университетского толчка, чтобы написать, и прекрасно написать, о Чаадаеве, например, правда, не “работу”, а, скорей, острых мыслей не лишенное стихотворение в прозе. И хоть не очень усердно посещал он лекции Айналова, но попал-таки на ту, которая дала ему толчок и снабдила матерьялом для

Айя-София — здесь остановиться Судил Господь народам и царям!

да и “Notre Dame”, я уверен, родилась в том же “Музее Древностей”, заставленном книжными шкафами, куда мы попадали, пройдя почти весь длинный коридор здания Двенадцати Коллегий и где служитель Михаил потчевал нас стаканом чая со сладкой булкой. “Гиперборей” в ту пору мне был едва ли не милее “Аполлона”, а “Камень” я читал в первый раз с таким волнением, с таким все возраставшим радостным трепетом, с таким чувством открытия чего-то совсем нового и вместе с тем непонятным образом родного, как читаешь – из того, что вполне по душе, — лишь то, что написано еще и твоим сверстником. Мандельштам был старше меня всего на четыре года, и этого старшинства я совсем не чувствовал. Мне казалось и тогда, и в течение ряда лет, когда я постоянно возвращался к этим стихам, читал их вслух и про себя, что они в каком-то смысле мои, что каким-то чудом я их почти – конечно, я не забывал, какая пропасть в этом “почти” – сам и написал. Поэтому, вероятно, я и не выражусь точно, если скажу, что благоговел перед ними. Но как я благодарно их любил!

Позже я с ним перестал встречаться. Несколько лет меня не было в Петербурге. Когда я вернулся, его там не было. Последнее его стихотворение, прочитанное мной в России, было “1 января 1924 года”, напечатанное в “Русском современнике”. Там есть строчка:

Мне хочется бежать от моего порога.

Я этот порог перешагнул именно в тот год: бежал “от моего порога”. Мандельштам остался. За этой строчкой следует другая: