On Job's Scales

Смертные муки Иисуса Христа будут длиться до скончания мира — а потому все это время нельзя спать! Сказать такое можно, сказать все можно — но может ли человек поставить себе и выполнить такое задание, и, стало быть, имеют ли эти слова хоть какой-нибудь смысл? Паскаль, как шекспировский Макбет, хочет "зарезать сон", хуже — он, по-видимому, требует, чтобы все люди приняли участие в этом страшном деле…

Человеческий разум, без колебаний, заявляет, что требование Паскаля невыполнимо и бессмысленно. А разуму не повиноваться нельзя. Сам Паскаль учит нас: "la raison nous commande plus impérieusement qu'un maître; car en désobéissant à l'un on est malheureux et en désobéissant a l'autre on est un sot" (345).[94] Как же отказать в повиновении разуму? И кто решится на это? Ап. Петр, когда Христос молил его побыть с Ним и облегчить Его муки, не в силах был преодолеть сон: ап. Петр спал в то время, когда Он молил — да минет меня чаша сия, когда Он взывал tristis est usque ad mortem anima mea.[95] Ап. Петр, когда воины схватили Его и повели к безжалостным палачам, все продолжал еще спать: ведь только во сне мог человек за одну ночь трижды отречься от Бога. И все-таки Он, который знал, что Петр будет спать и во сне отречется от Бога, провозгласил его своим наместником на земле и Сам вручил ему земные ключи от небесного царства. Стало быть, по неисповедимому решению Творца, наместником Бога на земле может быть только тот, кто умеет так крепко спать, кто так вверился разуму, что не пробуждается даже и тогда, когда в кошмарном сновидении отрекается от Бога.

Похоже, что так именно и обстояло дело. И что Паскаль так думал и тогда, когда писал свои "Lettres Provinciales", и тогда, когда составлял свои заметки для "Апологии христианства", — они же и сохранились для нас и печатаются под названием Pensées. Оттого, нужно полагать, Арно, Николь и другие товарищи Паскаля по Пор-Руаялю. редактировавшие после его смерти его книгу, сочли себя обязанными так много пропустить, изменить и урезать из того, что писал Паскаль. Слишком сильно чувствовалась во всем, что сохранилось после него, эта чудовищная по человеческому разумению мысль: последний суд над нами не на земле, а на небе — а потому люди не должны спать, никто никогда не должен спать. Ни Арно, ни Николь, ни даже сам Янсениус, если бы он еще был в живых, не вынесли бы такой мысли. Она и для Паскаля, по-видимому, была непосильным бременем. Он сам то отвергал ее, то принимал — но отбросить совсем никогда не мог. Если вы обратитесь к бл. Августину, вы убедитесь, что, несмотря на свое благоговение перед ап. Павлом, он тоже не решался верить непосредственно Богу. Ведь это он говорил и много и часто повторял: "ego vero evangelio non crederem, nisi me catholicæ (ecclesiæ) commeveret auctoritas".[96] Человек не может, не смеет глядеть на мир «своими» глазами. Человеку нужны «общие» глаза — поддержка, авторитет близких. Человеку легче принять то, что ему чуждо, даже ненавистно, но что принимается всеми, чем то, что ему близко и дорого, но всеми отвергается. Бл. Августин, как известно, и был отцом fides implicita,[97] т. е. того учения, в силу которого человеку нет надобности самому приобщаться к истине Неба, что для него достаточно придерживаться тех принципов, которые возвещены Церковью как истины. Если fides implicita перевести на философский язык или — что все равно — на язык обыкновенного здравого смысла, это будет значить, что человек вправе, что человек обязан спать, когда Божество исходит кровью: того повелительно требует разум — ослушаться которого никто не смеет. Иначе говоря: за известными пределами человеческая пытливость становится неуместной. Аристотель формулировал это в прославившихся словах: ничего не принимать без доказательств есть признак философской невоспитанности.

И точно, только философски невоспитанный человек или человек, лишенный здравого смысла, проявляет готовность спрашивать и искать до бесконечности. Ведь совершенно очевидно, что если так спрашивать, то никогда до последнего ответа не доберешься. А так как — и это тоже совершенно о чевидно — спрашивают лишь затем, чтобы получить ответ, то, стало быть, нужно уметь вовремя остановиться, отказаться от вопросов. Нужно быть заранее готовым в тот или иной момент отречься от права спрашивать и подчинить свою явно ни для чего не нужную, опасную индивидуальную свободу какому-нибудь лицу, учреждению или незыблемому принципу. В этом отношении, как и во многих других отношениях, бл. Августин остался верным заветам эллинской философии. Он только на место общего принципа или общих принципов, совокупность которых древние именовали разумом, поставил идею Церкви, так же с его точки зрения непогрешимой, как с точки зрения древних был непогрешим разум. Но теоретическое и практическое значение идеи Церкви и идеи разума по существу было то же. Разум обеспечивал древним ту прочность и уверенность — "право на сон", которое средневековье находило в католической Церкви. «Исторически» значение бл. Августина в значительной степени определялось его готовностью и умением создать для людей уже здесь, на земле (о небе ведь мало думают; даже верующие люди, в гораздо большей степени, чем то кажется на первый взгляд, ценят землю), устои, которые бы были или представлялись настолько прочными, что и врата адовы их не могли бы одолеть. Бл. Августин никогда бы не повторил вслед за Паскалем ad tuum, Domine, tribunal appello, и Пор-Руаяль, мы знаем, опустил эту фразу. Пор-Руаяль много-много решился бы апеллировать на решение Рима к будущему Вселенскому Собору. Апеллировать же к Богу не значило ли покушаться на «единство» Церкви? Ведь так было с Лютером. Когда он, как Паскаль, вдруг увидел своими глазами, что земные ключи от царства Небесного находятся в руках того, кто трижды отрекся от Бога, и когда он, в ужасе пред сделанным открытием, отвел свои глаза от земли и стал искать правды на небе — это кончилось совершенным разрывом с Церковью.

Лютер, как и янсенисты, как и Паскаль, всегда ссылались на бл. Августина. Но в своих ссылках они были не совсем правы. Августин боролся с Пелагием и добился его осуждения. Когда же выяснилось, что Церковь, как и все учреждения, не может существовать без эллинской морали, которую проповедовал Пелагий, сам бл. Августин встал на защиту положений, которые он прежде так вдохновенно оспаривал. Так что, апеллируя к суду Господа, Паскаль ушел много дальше, чем то было нужно его друзьям из Пор-Руаяля. Как я сказал уже, настоящий Паскаль, такой, каким он обнаруживается сейчас пред нами, для янсенистов, пожалуй, был страшнее, чем иезуиты и даже сам Пелагий. И ведь точно, человек, который ничего не ждет от мира, которому ничего не нужно, который ничего не боится, которому не импонирует никакой авторитет, который думает, ни с чем не считаясь и ни с чем не соображаясь, — до чего только такой человек не додумается? Сейчас к Паскалю привыкли. С детских лет все читают, даже заучивают наизусть отрывки из его Pensées. Кто не знает его roseau pensant (347),[98] кто не слыхал его "on jette enfin de la terre sur la tête, et en voilà pour jamais" (210),[99] кто не «восхищался» остроумием его парадокса о всемирной истории и носе Клеопатры и т. д., точно все это были бы безобидные, тонкие и веселые наблюдения, после которых можно так же спокойно жить, так же спокойно спать, как и после всякого занимательного чтения. Все прощается "возвышенному мизантропу", и эта беспечность наша, нужно думать, позволила «умной» истории сохранить нам произведения Паскаля, хотя они совершенно не соответствуют поставляемым ею себе высоким задачам. История «знает», что то, что людям не полагается видеть, — они и не увидят, хоть и показать им. Сам Паскаль это говорит с той откровенностью, которая свойственна человеку, ничего не боящемуся и ничего от мира не ожидающему. "Le monde juge bien des choses car il est dans l'ignorance naturelle, qui est la vraie sagesse de l'homme" (327).[100] И против этого естественного невежества, которое является истинной мудростью на земле, по-видимому, у нас нет никаких средств бороться. "Се n'est point ici le pays de la vérite: elle erre inconnue parmi les hommes" (843).[101] Пусть сегодня истина, обнаженная от всех покровов, предстанет пред человеком: он ее не узнает, ибо по тем «критериям» истины, т. е. по совокупности тех признаков, которые, по нашим убеждениям, отличают ложь от истины, он будет принужден признать ее ложью. И, прежде всего, он убедится, что она не только не полезна, но вредна людям. Почти все истины, которые стал открывать Паскаль после того, как ему пришлось апеллировать от суда мира и Рима к суду Господа и после того, как он услышал на этом суде, что человек до конца мира не должен спать, оказываются вредными, опасными, неслыханно страшными и разрушительными. Оттого-то, скажу еще раз, Пор-Руаяль и подверг их такой строгой цензуре. Пор-Руаяль, и даже сам неистовый Арно, был убежден, что истины должны быть полезными, а не вредными. Если хотите, и сам Паскаль был в этом убежден. Но Паскаль не дорожил своими убеждениями, как не дорожил ничем почти ("почти" — увы! — не щадит даже Паскаля), чем дорожат люди. И эта его готовность жертвовать своими и чужими человеческими убеждениями, быть может, одна из наиболее загадочных черт его философии, о которой, к слову сказать, мы, вероятно, ничего не узнали бы, если бы ему было дано довести до конца свой труд и если бы, вместо беспорядочных заметок, из которых состоят его Pensées, у нас была бы задуманная им книга "Апология христианства". Ведь «апология» должна была бы защищать Бога пред людьми, стало быть, признать последней инстанцией — человеческий разум, и Паскаль в законченной книге мог бы высказывать только то, что приемлемо для людей и их разума. Даже в отрывочных Pensées Паскаль нет-нет да и вспомнит о державных правах разума и спешит тогда изъявить пред ним свои верноподданнические чувства: боится прослыть пред ближними и самим собой глупцом. Но эта покорность у него только внешняя. В глубине души он презирает и ненавидит этого самодержца и только и думает о том, чтобы свергнуть с себя иго ненавистного тирана, которому так охотно покорялись его современники и даже сам великий Декарт. "Que j'aime à voir cette superbe raison humiliée et suppliante" (388).[102] Паскаль только и думал о том, чтобы унизить наш гордый и самоуверенный разум, отнять у него власть судить Бога и людей. Все считали, выражаясь языком пелагианцев, что разуму дано издавать законы, quo nos (и не только мы — но и сам Бог) lаudabiles vel vituperabiles sumus. Паскаль пренебрегает его похвалами и равнодушен к его порицаниям. "La raison a beau crier, elle ne peut mettre le prix aux choses" (82).[103]

III

Мы видим, что не только Рим, но и самый разум Паскаль привлекает к Божьему суду. Именно к Божьему суду, а не к суду разума, как это делали до Паскаля (это делается и теперь) другие философы, которых Паскаль знал — а знал он, правда, очень немногих. Паскаль не был ведь эрудитом — все свои историко-философские сведения он черпал, как известно, главным образом из Монтэня. Но, как ни хвалил он Монтэня, как ни преклонялся пред ним, он отлично понимал, что от разума апеллировать к разуму — бесцельно; ибо, раз разум является последним судьей, он добровольно не выдаст себя и всегда найдет себе оправдание.

Но как понять суд Бога над разумом? В чем он состоит и что может он принести людям? Разум дает нам уверенность, несомненность, прочность, ясные и отчетливые, твердые и определенные суждения. Можно ли ждать, что мы, отрекшись от разума и свергнув его с престола, добудем еще большую прочность, еще большие несомненности? Конечно, если бы было так, все люди охотно пошли бы за Паскалем. Он был бы доступен, близок, понятен всем. Но последний суд нисколько не похож на тот суд, к которому мы привыкли на земле, и приговоры последнего суда нисколько не похожи на приговоры суда земного, так же как и истина небесная не похожа на истину земную. Истины земные — это равно известно и ученому философу и безграмотному поденщику, ибо в этом главный и непреложный закон не только нашего мышления, но и бытия, — всегда себе равны. Сущность истины — ее прочность и неизменность. Люди так в этом убеждены, что даже иного образа истины и представить себе не могут. "On aime, — говорит Паскаль, — la sûreté. On aime que le pape soit infaillible en la foi, et que les docteurs graves le soient dans les moeurs, afin d'avoir son assurance" (880).[104] Это на земле больше всего ценят, так ценить научил людей их разум — он же и поставляет людям все прочности и несомненности, с которыми можно спокойно жить и крепко спать. Потому, как мы помним, и достались земные ключи от царства Небесного ап. Петру и его преемникам, что Петр умел спать и спал, когда готовился к крестной смерти сошедший к людям Бог. Но агония Христа еще не кончилась. Она продолжается до настоящего дня, она будет продолжаться до конца мира. Спать нельзя, говорит нам Паскаль. Никто не должен спать. Никто не должен искать прочности и уверенности: "S'il ne fallait rien faire que pour le certain, on ne devrait rien faire pour la religion; car elle n'est pas certaine" (234).[105] Такое может говорить человек, который поставил себе задачей не привлечь людей к «религии», а оттолкнуть их от нее. Кажется, что тут какая-то ошибка, недоразумение, что Паскаль сказал не то, что он хотел сказать. Но ошибки тут нет: в другом месте Паскаль высказывается еще сильнее, еще определеннее: "Nous brûlons du désir de trouver une assiette ferme et une dernière base constante, pour у édifier une tour qui s'élève a l'infini; mais tout notre fondement craque et la terre s'ouvre jusqu'aux abîmes. Ne cherchons donc point d'assurance et de fermeté!" (72).[106] Вот что испытывает, вот что видит и слышит человек, который решился или, лучше сказать, осужден не спать до тех пор, пока не наступит конец терзаниям Христа, — а этот конец наступит только вместе с концом мира. Такие заповеди, такие истины открываются ему. И можно ли назвать то, что ему открылось, истиной? Ведь истина имеет своим основным признаком «assurance» и "fermeté". Непрочная и нетвердая истина есть contradictio in adjecto, ибо как раз ложь узнается по этим признакам. Ложь никогда себе не верна: сейчас она такая, потом — другая. Паскаль дошел до того, что поклонился «лжи» и отверг "истину"?

Но иначе и быть не могло, раз он так торжествовал по поводу возможности унизить разум, — мы только что ведь слышали от него: "que j'aime à voir cette superbe raison humiliée et suppliante!" (388). И он же не побоялся рекомендовать людям, как способ отыскания истины, совершенное отречение от разума в наделавших столько шума и вызвавших столько негодования словах: "cela vous fera croire et vous abêtira" (233).[107] Мы знаем множество попыток смягчить значение этих слов — но ни одна из них не может быть названа удовлетворительной, и, кроме того, едва ли они нужны по существу. Мы ведь раз навсегда отказались от «исторической» оценки Паскаля. Мы не судим его. Мы не считаем, что мы больше или лучше «знаем», чем он, — и потому вправе принимать от Паскаля только то, что соответствует уровню современной нам науки. Такая надменность, такое высокомерие могли быть оправданы, пока мы еще держались Гегеля, пока мы в истории находили «развитие», т. е. пока люди прошлого были для нас подсудимыми, а мы сами, люди настоящего, были судьями, бесстрастно осуществляющими веления вечного и неизменного, не обязанного ни пред кем отчетом разума. Но ведь Паскаль не соглашается признать над собой законодательство разума. Паскаль не признает за нами права судить — он требует, чтобы мы вместе с ним предстали пред трибуналом Всевышнего. И наша самоуверенность людей, пришедших в мир позже его, нисколько его не смущает. Не смущает и то, что мы — живые, а он — мертвый. Голос его, суровый и повелительный, доходит до нас из загробного мира, где нашла себе приют его не умиротворенная на земле душа. Самые несомненные, самые прочные, самые очевидные наши истины, те veritates æternæ, как любил говорить до Паскаля Декарт, или v& #233;rités de raison, как выражался после Паскаля Лейбниц, а за ним — до нашего времени — и другие законные хранители наследованных от возрождения идей, ему не импонировали при жизни и, нужно думать, еще менее импонируют теперь, когда он, конечно, много более свободен и много более бесстрашен, чем был тогда, когда живой среди живых звал к суду Господа Рим, разум, людей и весь мир…

Рим и разум приказывают: стало быть, этого делать не нужно: такова «логика» Паскаля. То же было, очевидно, когда-то и с Тертуллианом, когда он в своем De carne Christi, словно предчувствуя Паскаля, воскликнул: "Crucifixus est Dei filius; non pudet quia pudendum est. Et mortuus est Dei filius; prorsus credibile est, quia ineptum est. Et sepultus resurrexit; certum est quia impossibile est"… T. е. там, где разум говорит — постыдно, стыдиться не нужно; там, где он утверждает — бессмысленно, нужно ждать истины, и где он видит совершенную невозможность — там, и только там, последняя несомненность. Так говорил живой Тертуллиан без малого две тысячи лет тому назад. Думаете ли вы, что теперь мертвый Тертуллиан отказался от своих слов и верит, что когда разум провозглашает «стыдно» — нужно стыдиться, когда он постановляет «нелепо» — нужно отвергнуть суждение, когда он решает «невозможно» — нужно сложить руки? А Декарт и Лейбниц, вместе с их вдохновлявшим Аристотелем, и сейчас продолжают держаться своих «вечных» истин, что пред судом Господа их логика оказалась столь же неотразимой, как и пред судом людей?

Скажут, что все это крайне фантастично, что нельзя сводить к очной ставке людей, давно уже переставших существовать, что ни Паскаль с Тертуллианом, ни Декарт с Лейбницем уже нигде ничего не отстаивают, ибо все, что они могли отстоять, они должны были отстоять, когда жили на земле, и что историю никак нельзя тянуть на небо, раз она родилась на земле.

Все это, может быть, и правильно, т. е. считается сейчас верным среди людей. Но ведь мы — напомню еще раз, — вслед за Паскалем, решили перенести спор в иную инстанцию. Нас судит уже не разум с его можно, нельзя, стыдно и прочими законами и принципами. Сейчас и мы, и законы, и принципы — все на скамье подсудимых. Сейчас и мертвые и живые равноправны, и приговор не в руках людей. Может случиться, что и приговора мы не услышим: ведь Паскаль говорил нам, что не будет ни прочности, ни уверенности, не будет, пожалуй, и справедливости. Об этих земных благах нужно забыть. То, что вам здесь откроется, vous fera croire et vous abêtira… (233).

Угодно вам следовать за Паскалем, или чаша вашего терпения переполнилась, и вы предпочитаете уйти к другим учителям, более понятным и менее требовательным? От Паскаля не ждите мягкости и снисходительности. Он бесконечно жесток к себе, он так же бесконечно жесток к другим. Если вы хотите искать с ним — он вас возьмет с собой, но он вперед заявляет вам, что эти искания не принесут вам радостей: je n'approuve que ceux qui cherchent en gémissant.[108] Его истины, то, что он называет своими истинами, жестоки, мучительны, беспощадны. Он не несет с собою облегчения и утешения. Он всякого рода утешения губит. Достаточно человеку остановиться, чтобы отдохнуть и прийти в себя, Паскаль тут как тут со своей непрекращающейся тревогой. Нельзя останавливаться, нельзя отдыхать: нужно идти, идти — без конца идти вперед. Вы устали, вы замучены — но это то, что требуется. Нужно быть усталым, нужно быть замученным. "Il est bon d'être lassé et fatigué par l'inutile recherche du vrai bien, afin de tendre les bras au libérateur" (422).[109] Сам Бог, по мнению Паскаля, того хочет. "La plus cruelle guerre que Dieu puisse faire aux hommes en cette vie est de les laisser sans cette guerre qu'il est venu apporter. "Je suis venu apporter la guerre", dit-il, et pour instrument de cette guerre: "Je suis venu apporter le fer et le feu". Avant lui, le monde vivait dans cette fausse paix" (498).[110]

Так учит Паскаль или, я бы лучше сказал, так передает Паскаль то, что услышал на Божьем суде. От всего, что мило людям, он уходит. Люди любят прочность, он принимает неуверенность, люди любят почву — он избирает пропасть, люди больше всего ценят внутренний мир — он прославляет войну и тревогу, люди жаждут отдыха — он обещает усталость, усталость без конца, люди гонятся за ясными и отчетливыми истинами — он все карты смешивает, он все спутывает и превращает земную жизнь в страшный хаос. Чего нужно ему? Но ведь он уже сказал нам: никто не должен спать.