Трагедия свободы
Страх перед свободой имеет и более глубокие основания. Он органически связан с утратой широкими массами живой религиозной веры. Как результат, человечество стало чувствовать себя коллективно–одиноким перед лицом вечности. Сама вечность обернулась безликим, пустым Ничто. Место былой веры занял загоняемый в подсознание дурной страх.
Вера в Бога давала человеку ощущение своей укорененности в бытии, ощущение своего твердого индивидуального «места». Когда у Достоевского в «Бесах» капитан говорит: «Если Бога нет, то какой же я капитан», то это глубоко и верно[360].
Тем настоятельнее возникает потребность в земном человекобоге, который вернул бы потерянному в обезбоженном бытии человеку ощущение твердой почвы.
Воля к власти, которой одержимы партии тоталитарного типа, встречает, таким образом, благодатную почву в современной «психологии масс», одержимых тайным страхом и явным бунтом. Сама воля к власти рождается, правда, из другого источника — из «соблазна неограниченной свободы». Однако к этой воле к власти примешан и своеобразный «страх свободы»: «вожди» боятся дать свободу массам, чтобы не быть впоследствии сметенными «взбунтовавшимися рабами». Впрочем, «страх свободы» имеет у «вождей» и, так сказать, «бескорыстный» характер: для них ненавистна сама атмосфера свободы, всегда напоминающая о вечности. Одержимые же волей к власти страшатся вечности, перед лицом которой обнаруживается духовно–моральное ничтожество их облика. Перед лицом вечности неукротимая, не знающая насыщения мания власти обнаруживает себя как иллюзорная ценность, несмотря на все «материальные» доказательства ее реализации.
Сама идея тотального властвования, которой отвечает тайная тяга масс к духовному рабству, могла возникнуть в отрекшемся от вечности сознании. Идея вечности исключает манию власти, ибо вечность несоизмерима с человеческой волей. Овладевать можно лишь конечным миром.
Как гениально показал Гегель, истинная свобода возвышается над категориями «господина» и «раба»[361]. Но не имеющим понятия о духовности свободы свобода представляется именно как господство.
ЧеловечествЬ оказалось не в силах оставаться на высоте идеи свободы, социально–политической проекцией которой и был первоначальный либерализм. Но в классической либеральной демократии свобода была свободой для немногих, она роковым образом вырождалась в произвол, в слепой и безудержный эгоизм. В области же культуры безответственная свобода нередко выливалась в безответственность слова и мысли.
Разумеется, сама идея свободы не терпит от злоупотреблений ею никакого ущерба. Но в плане человеческого сознания уже с конца XIX века стало возможным говорить о кризисе идеи свободы. В XX веке этот кризис вылился в подлинную «трагедию свободы». Свобода стала свободно отрекаться от самой себя.
Не видя исхода из этого кризиса, замечая в свободе лишь злоупотребление ею и страшась ответственности свободы, человечество стало подсознательно отрекаться от идеи свободы — и в этом полусознательном отречении и лежит корень массовых психозов и мании власти.
Массы же, склонные в революционные моменты к насилию и произволу, органически не могут выносить свободы и инстинктивно ищут «вождей». В словах Достоевского «они — рабы, хотя и бунтовщики»[362] дано классическое определение «массовой психологии». Поэтому культ масс всегда парадоксальным образом приводил к культу вождей. Поэтому же «массовая психология» является одним из главных препятствий к осуществлению демократии.
Ибо демократия предполагает взаимодействие свободных человеческих волений, в атмосфере же коллективных одержимостей «воля народа» становится худшим — ибо анонимным — тираном. Когда же массы пробуждаются от революционного похмелья, то, при современной технике властвования, им оказывается уже технически невозможно сбросить с себя ярмо ненавистной диктатуры — ярмо, которое они некогда сами помогли надеть себе на шею.
Скажем в скобках, что некоторые неумеренные демократы, обожествив «волю народа» независимо от морального качества этой воли тем самым подкапывают свой собственный фундамент. Ибо классикам демократии не приходила в голову идея возможности свободного отречения свободы от самой себя. Творцы демократии исходили из предположения, что воля народа всегда окажется в конечном итоге правой и что лишь отдельные лица и группы могут оказаться носителями злой воли. Практика нашей эпохи показала, что носителями злой воли могут оказаться и сами массы и что когда массы поймут свои заблуждения, то им будет уже поздно заявлять свою новую разумную волю. И когда проходит кратковременный взрыв бунта, наступает длительное царство страха.
Наша эпоха справедливо была названа «параноической». Человека подстерегают теперь опасности, от которых, в отличие от прежних, более нормальных эпох, некуда укрыться. Как в современной тотальной войне исчезает различие фронта и тыла, так и страх становится тоталитарным, пронизывающим все существо человека.
Особенно велика роль страха в странах тоталитарных режимов. Пусть этот страх уменьшился по сравнению со сталинским периодом. Все же он существует в разбавленной степени постоянного опасения, постоянной настороженности, боязни откровенных разговоров и т. д. У власть же имущих все еще можно констатировать страх перед народом. Коммунизм (если иметь в виду систему в отличие от народа, над которым она властвует) одержим яв*юй манией власти, от которой неотделима тайная мания преследования. Ибо сколько бы коммунисты ни говорили о «народном» характере своей власти и как бы народ ни «привык» к тоталитарной системе, в глубине души власть имущие не могут не сознавать антинародного, узурпаторского характера своей власти. По этой причине коммунизм способен давать только поблажки народу, но не способен к подлинной эволюции, он не может разрешить подлинные демократические свободы. Ибо коммунизм и свобода — вещи во всяком случае несовместные. Непониманием этой истины отчасти порожден современный нейтрализм.