Essays on the History of Russian Philosophy

But in the middle of the eighteenth century, Voltaire lived and acted in the West, sharply criticizing the superstitions and vices of the clergy and the church, although he was not yet an atheist, but a deist. If for Voltaire there was also no contradiction between religion and science, then for him there was already a contradiction between church Christianity and enlightenment. Voltaire's ridicule of the church and religious prejudices thundered throughout Europe. Therefore, it is not surprising that Voltaire's laughter was heard and echoed in Russia, which was then greedily catching the "last word" of the enlightened West, especially since Catherine herself was known as his "student". Thus, a new version of Russian Westernism was born - Russian Voltaireanism or "freethinking". It began as an imitation of the latest cry of Western fashion, but soon developed into a very influential frame of mind. It is then that ridicule of the church and "priests" becomes especially popular. But it is interesting that the Russian "Voltairians" very soon went further than Voltaire. The positive side of Voltaire's teachings, his humanism and his preaching of tolerance, have been assimilated to us less than his skepticism. Therefore, the Russian Voltairians soon became atheists. The historian Klyuchevsky speaks well of this: "Having lost their God, the Russian Voltairians not only left His church, but, remaining in the church, blasphemed and blasphemed it." The harmony between Russian patriotism and the worship of Western enlightenment soon began to be lost, giving way to a blind imitation of everything French, for France was then the center of the intellectual life of the West. The Russian satirist Fonvizin exposed this blind worship of everything French in his "Brigadier", where Ivanushka says: "My body was born in Russia, it is true, but my spirit belonged to the crown of France." These words could have been repeated by very many of the "Westernizers" of that time, who often spoke French better than Russian. But, in addition to Voltairean freethinking, other Western influences penetrated into Russia, which were in some way a reaction to Voltairianism. First of all, Freemasonry must be included here, and then sentimentalism, which was more than just a literary trend. Freemasonry in the West was a reaction against the one-sided rationalism and soul-draining skepticism of Voltaire and the Encyclopedists. It sought to reconcile reason and faith, science and religion through the "purification" of religion from superstition. At the same time, the Masonic movement itself acquired the character of some kind of esoteric new church, with sacraments, with initiations, with its own discipline. Freemasonry did not deny Christianity, but valued its primarily moral content. In fact, it sought to replace traditional church Christianity (with a religion of a more "enlightened" type).

In Russia, the main representatives of the Freemasons were Novikov, Lopukhin, Gamaleya and some others. But we will talk only about Novikov. Novikov was the first prominent Russian publicist of the polemical style, who waged a struggle on two fronts: against superstitions, prejudices and abuses of power by landlords, on the one hand, and against blind imitation of Western mores, on the other. He did a great deal of educational work, was the editor of the first Russian magazines ("Drone" and others), polemicized with Catherine herself, who at first favorably encouraged such freethinking. He later became a moderate Freemason and preached Freemasonry with great skill and caution. When, after the French Revolution, the Empress became suspicious of any unorthodox freethinking, she put Novikov on trial and imprisoned him in the Spisselburg fortress. By the way, before that, she had asked Metropolitan Platon to "check" his religious views.

Митрополит  Платон дал отзыв, что он в жизни не встречал лучшего христианина, чем Новиков. (Но нет сомнения, что если бы митрополит лучше разбирался в богословии, он должен был бы заклеймить взгляды Новикова — не его поведение — как не православные.)

А. Н. РАДИЩЕВ

Но самым значительным из радикалов екатерининской эпохи является, безусловно, Радищев (1749—1802). Интересно, что он в числе других молодых людей был послан императрицей для обучения в Германию, где и кончил Лейпцигский университет. Он хорошо усвоил идеи Лейбница и впоследствии французских энциклопедистов, крайние из которых были материалистами и атеистами. Он усвоил  «западные идеи» не только с их критической, отрицательной, но и с положительной стороны. Он был первым  полноценным русским гуманистом и рационалистом. Усвоив дух западного гуманизма, он резко критиковал недостатки русского быта и особенно крепостное право. В этом он был союзником Новикова. Но если Новиков разоблачал только злоупотребления крепостным правом, то Радищев подверг осуждению сам принцип рабовладения, как несовместимый с достоинством человека, в своем знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву». Книга эта начинается характерными словами: «Я взглянул окрест меня — и душа моя страданиями человечества уязвлена стала» — слова, которые русская интеллигенция могла бы взять своим «мотто». Если бы эта книга появилась до пугачевщины и до Французской революции, то она вряд ли вызвала столь резкую реакцию со стороны императрицы, которая ведь и сама в молодости увлекалась просветительными идеями. Но книга Радищева вышла в 1790 году, когда всякий либерализм стал для Екатерины пугалом. Императрица, прочитав книгу, пришла в ужас от радикализма автора, характеризовала книгу как «рассеяние французской заразы» и устроила суд, который приговорил автора к смертной казни, замененной 10-летней ссылкой в Сибирь. Русская интеллигенция зачислила многострадального автора в свой мартиролог как первого мученика. Впрочем, в 1796 году Павел освободил Радищева, который покончил жизнь самоубийством при Александре. Для нас интересно, что значение Радищева не исчерпывается его обличительным «Путешествием». Изпод его пера вышел также замечательный философский трактат «О смертности человека и его бессмертии». Составлен этот трактат с большим искусством, основательностью и некоторой самостоятельностью мысли. В нем Радищев подробно приводит аргументы материалистов против бессмертия души и затем опровергает эти аргументы, выступая в качестве защитника бессмертия, понимаемого им в духе учения Лейбница о перевоплощениях («метаморфозе»). Большевики изображают теперь Радищева в качестве первого русского материалиста и атеиста, что совершенно неверно. Радищев, правда, с сочувствием приводил некоторые взгляды французских энциклопедистов, но в то же время критиковал их. Он признавал реальность материи, отрицаемую спиритуалистами, но отрицал первичность материи по отношению к духу. Радищев был реалистом и дуалистом, а не материалистом. Изображать его защиту бессмертия как самозащиту против цензуры, как это делают большевики, — значит извращать факты. Радищевская концепция бессмертия далека от христианского учения и могла уже поэтому подвергнуться давлению цензуры, если бы цензура в то время была столь строгой, как в позднейшие, николаевские времена. Но трактат Радищева появился до Французской революции, когда цензура была еще достаточно либеральной. В своей этике Радищев также выступает как последовательный  гуманист. Он ратует за подчинение страстей разуму, во имя человеческого достоинства и свободы духа, но он — против всякого аскетизма. «В человеке... никогда не иссякают права природы, — пишет он, — совершенное умерщвление страстей —уродливо». Трактат Радищева написан в высшей степени зрело.Это — первая русская философская работа, стоящая вполне на уровне тогдашней философской культуры, не потерявшая интереса и по сегодняшний день. В лице Радищева русская мысль еще не научилась летать, но она уже расправила крылья. Как известно, Радищева высоко ценил Пушкин, и одна из редакций «Памятника» гласит: «Вослед Радищеву  восславил я свободу». Большевики без достаточного основания причисляют его к своим предшественникам. «Друг свободы» не мог быть предтечей рабства.

Радищев —  первый из крупных представителей дворянской интеллигенции, который  предвосхитил позднейший   разрыв интеллигенции с  правящим слоем. Говоря словами историка Федотова, русская интеллигенция, в ее целом, в эпоху Екатерины II и Александра 1 шла вместе с правительством — с тем, чтобы впоследствии перейти во враждебный лагерь. И Радищев был застрельщиком этой вражды, этого раскола между правящим слоем и большинством интелгенции.

* * *

Перейдем теперь к другому течению, излагаемому в историях литературы под именем «сентиментализма». Сентиментализм прежде всего — новый литературный стиль, проникнутый «чувствительностью», жалостью к униженным и оскорбленным мира сего. В нем было много искусственной слезоточивости, но в основе его скрывался высокий гуманизм, призыв к раскрепощению чувств. Собственно, под «сентименталистами» подразумевалось в то время то, что мы называем теперь «тонкой душевной организацией». Это была проекция гуманизма на литературу плюс искусственное культивирование «чувствительной сердечности». Сентиментализм не имел никаких общественных или философских тенденций или претензий. Он был школой внутреннего воспитания чувств — «эдюкасион сентименталь». Но он сообщил свой стиль целой эпохе.  У нас представителем сентиментализма выступил молодой Карамзин («Бедная Лиза» и другие произведения). Он призывал к гуманизации чувств, а не общественного строя. Поэтому характерно, что Карамзин (1766—1821) писал о себе И.И.Дмитриеву: «По чувству я остаюсь республиканцем, — но при том верным подданным русского царя». И Державин, в плане литературном отнюдь не cентименталист, обращаясь к наследнику престола Александру 1, призывал: «Будь страстей твоих владыка, будь на троне человек». Александр 1, можно сказать, был воспитан в духе сениментализма. Интересно, что именно в школе сентиментализма раскрепостилась русская речь, русский литературный язык. Уже Ломоносов предпринял первую реформу русского литературного языка, очистив его от смеси простонародного говора с обилием иностранных варваризмов, характерных для петровской эпохи. Карамзин сделал новый шаг вперед, сблизив русский литературный язык с разговорным, но введя в то же время выhажения, удачно переводимые с французского. Известно, что против Карамзина и его школы выступил адмирал  Шишков, поклонник славяно-российского стиля. Этот спор был первым предварением позднейшего раскола между славянофилами и западниками. Но нужно подчеркнуть, что это было только предварение, что дело ограничивалось литературными вопросами, а не выросло в спор мировоззрений. Здесь по своей литературной ориентации Карамзин был «западником». Но это не мешало тому же Карамзину резко выступить  против знаменитого Сперанского (1772—1834), творца «Проекта», означавшего переход от самодержавия к конституционному образу правления.Образцом для Сперанского служил «Codex Napoleonicum», да и вся ориентация его была западническая, что не противоречит тому, что он очень считался с русскими условиями жизни, и труд его был, конечно, чем-то гораздо большим, чем копирование. Александр одно время склонялся к проекту Сперанского. Тогдато Карамзин выступил против государева фаворита в защиту «исконно-русских начал»  самодержавия и преданности вере («Записка о древней и новой России»). В конце концов государь охладел к Сперанскому, и из его «Проекта» реальное осуществление получил лишь «Государственный Совет». Это столкновение (Сперанского с Карамзиным) можно также  считать предварением будущего спора между славянофилами и западниками. Интересно, что Карамзин выступал в одном случае как «западник» (реформа литературного языка) — что вполне согласуется с его словами «по чувству я республиканец», в другом же — как «славянофил» (в общественно-политическом плане) — «и при том верный подданный русского царя».

РЕЛИГИОЗНАЯ МЫСЛЬ

Займемся  теперь русской религиозной мыслью конца XVIII века. Центральными фигурами здесь являются Паисий Величковский и Тихон Задонский. Паисий Величковский (1722—1749), побывав на Афоне (как и его предшественник Нил  Сорский), решил обновить по афонскому образцу традиции «старчества», столь популярные в Древней Руси, но заглохшие после победы иосифлян и особенно после петровских реформ. Эти традиции, живые еще в народной памяти, были им оживлены, и именно от Паисия и от Тихона идет то оживотворение русского подвижничества, которое вскоре дало такие драгоценные плоды, как  Оптина Пустынь и Серафим  Саровский. Характерно глубокое отличие этого нового (в сущности, древнего) стиля русского благочестия от московского стиля. Там — упор на «бытовое исповедничество», на строгий ритуал и чин, идея русского «священного царства». Тут — возвращение к традициям первохристианства, упор на слова Христа: «Царствие Мое не от мира сего», жажда обожения и преображения вне каких-либо политических проекций. Это — не уход от мира, а если уход, то временный, для духовного самособирания. Это — монашество в миру, отнюдь не мрачное и строгое, а, наоборот, светлое, исполненное радости о Господе. В особенности Тихон Задонский (1724—1783) может считаться предшественником Серафима Саровского, всякого приходящего к нему встречавшего восклицанием: «Радость моя». Эта традиция «старчества» в сущности более православна по духу, чем мессианская мечта о «Третьем Риме», все еще популярная в значительной части русского духовенства.

Сам Тихон был не только подвижником, но и духовным писателем, стиль которого поражает своей простотой и прозрачностью, «безбытной обнаженностью души». «Он великий был страстей Спасителевых любитель, и не токмо умозрительно», — сообщает о нем биограф. В своих писаниях он не только писал о своем мистическом опыте, но откликался и на злобу дня —на падение веры в русском обществе. «Уменьшились суеверия, но уменьшились и вера». Это был, по словам Флоровского, «апостольский отклик на безумие вольнодумного века». Правда, в нашем обществе мало знали Тихона. Но он был хорошо знаком монашеству, ибо явился одним из родоначальников новой, благодатной струи и истории русского монашества. И недаром Достоевский, через инока Парфения, обратил такое внимание на образ Тихона, сделав его прототипом двух гениальных созданий своей пророческой фантазии: Тихона в «Бесах» и старца Зосимы в «Братьях Карамазовых».

Г. С. СКОВОРОДА