Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси

Наше восприятие истории обусловлено целым рядом стереотипов, в которых мы не отдаем себе отчета, но которые тем не менее оказывают самое решающее влияние как на наше понимание исторического процесса в целом, так и на осознание отдельных исторических фактов. Одним из таких стереотипов, превратившихся в аксиому, является убеждение в том, что любая форма организации звукового пространства есть проявление музыкального начала, благодаря чему все организованно звучащее получает статус музыки. Таким образом, и камлание шамана, и знаменное пение, и симфония Моцарта, и «4.33» Кейджа — все это воспринимается нами как музыка. Более того: музыка может мыслиться даже как некое изначальное и фундаментальное свойство структуры вселенной и человека.

Эта проблема отрицания музыки Церковью до сих пор не получала сколько-нибудь серьезного осмысления, ибо попросту не считалась достойным объектом исследовательского интереса, воспринимаясь как проявление более общего церковного обскурантизма и миронеприятия. Однако познание смысла истории музыки и истории богослужебного пения немыслимо без выявления подлинных причин отрицательного отношения Церкви к музыке.

Приступая к рассмотрению этих причин, прежде всего необходимо отделить конструктивное отрицание музыки от отрицания, связанного с иконоборческими тенденциями. Здесь, во-первых, нужно отметить, что ересь иконоборчества была направлена не только против икон. Так, Н.В. Лосский, в частности, пишет, что на Никейском соборе, утвердившем иконопочитание, «иконы являли собой лишь видимую часть айсберга. Нетрудно прочесть между строк: имеются в виду все виды искусства, задействованные в богослужении»[39]. В этом смысле иконоборчество распространялось и на музыку вообще и на пение, сопровождающее богослужение. Во-вторых, следует учитывать, что некоторая склонность к иконоборчеству постоянно присуща определенным кругам православных людей, в целом не исповедующих иконоборчества и не возводящих его в качестве догмата. Так, строгая восточная практика аскетической жизни всегда таила в себе опасность возникновения крайних проявлений спиритуализма и агрессивной культурофобии. В результате этого отрицательное отношение к богослужебному пению можно обнаружить не только у представителей иконоборческой ереси, но также и у некоторых авторитетных православных подвижников, примером чего может служить осуждение александрийского пения на гласы, высказанное аввой Памвой. Подобное тотальное отрицание музыки и богослужебного пения, содержащееся в частных высказываниях, нельзя считать общим мнением Церкви. Иллюстрацией практического проявления общецерковного мнения может служить деятельность святого Иоанна Златоуста, активно борющегося с музыкой в своих писаниях и в то же самое время занимающегося организацией богослужебного пения и устройством церковных хоров. Именно в связи с подобной конструктивной позицией могут быть поставлены следующие вопросы. Какое конкретное структурно-мелодическое содержание скрывается за отрицанием музыки Церковью? Удалось ли Церкви выдвинуть реальную альтернативу музыке? Или же речь идет всего лишь о разновидностях музыки, отрицание которой носит в таком случае демагогический характер? И наконец: каким образом современная музыкально-историческая наука осмысливает и оценивает факт отрицания музыки Церковью? Рассмотрение этих вопросов следует начинать с последнего, ибо, отвечая на него, мы сможем не только приблизиться к пониманию интересующей нас проблемы, но и получим возможность ощутить границы или реальный потенциал самого нашего понимания, направленного на эту проблему.

Одной из наиболее фундаментальных музыкально-исторических концепций, существующих на данный момент, следует считать, очевидно, концепцию, с разных сторон и в разных вариантах разрабатываемую П. Мещаниновым, Ю. Холоповым, ныне покойным Ф. Гершковичем, а также целым рядом молодых исследователей. Предельно обобщая и опуская все различия, присущие разным авторам, суть этой концепции можно свести к тому, что история музыки рассматривается как процесс увеличения акустического объема интервальных систем с их параллельной реорганизацией. Одним из характерных проявлений такого подхода является положение, согласно которому музыкально-исторический процесс есть не что иное, как восходящее движение сознания по ступеням натурального звукоряда, сопровождаемое осмыслением интервалов, образуемых ступенями натурального звукоряда. Каждый исторический этап представляет собой осознание или обживание какого-то определенного интервала, который обретает на протяжении этого этапа статус консонанса. Эта концепция весьма результативна и эффективна. Она по-настоящему работает, объясняет многие факты и выстраивает историю музыки в стройную картину. Однако эта эффективность во многом обусловлена узостью исследовательского внимания, сконцентрированного исключительно на организации звуковысотных отношений и полностью игнорирующего такие важные параметры музыкального процесса, как ритм или обусловленность текстом. Естественно, что при таком подходе принципиально невозможно осознать разницу между музыкой и богослужебным пением, ибо если музыкой является все то, что имеет организацию звуковысотных отношений, то богослужебное пение, имеющее свою звуковысотную организацию, также представляет собой какой-то тип или какую-то разновидность музыки. В подобном утверждении есть своя логика, но это логика человека, страдающего дальтонизмом. Ведь дальтоник, рассматривающий тест для определения дальтонизма, тоже видит какую-то картину, но эта картина полностью отличается от картины, образуемой цветами, не видимыми дальтоником. Подобно тому, как дальтоник, «абстрагирующийся» от цвета, получает свой результат, в корне отличный от реально существующего в цвете, так и исследователь, руководствующийся данной музыкально-исторической концепцией, открывает свой ряд закономерностей, но закономерности эти никоим образом не отражают полноты картины. Таким образом, при подобном подходе проблема противостояния богослужебного пения и музыки не решается, но изначально снимается. Богослужебное пение превращается в одну из областей или разновидностей музыки, целиком и полностью подчиняющуюся музыкальным законам и получающую исчерпывающее объяснение на их основании.

Несколько ближе если не к пониманию, то хотя бы к предчувствию понимания данной проблемы подходит музыкально-историческая концепция, разрабатываемая М.Г. Харлапом и его учеником М.А. Аркадьевым. Эти авторы не занимаются рассмотрением процесса становления звуковысотных отношений, но выдвигают генетическую теорию ритма, согласно которой в истории музыки следует различать три стадии: 1) стадию интонационного ритма первичного архаического фольклора, 2) стадию квантитативной, времяизмерительной ритмики устной профессиональной, но еще синкретической традиции, 3) стадию акцентно-тактовой ритмики музыки, как уже самостоятельного искусства периода господства письменности и книгопечатания. Эффективность работы данной исторической концепции, учитывающей не только акустический аспект музыкального феномена, но принимающей во внимание и обусловленность данного феномена текстовыми структурами, а потому крайне успешно объясняющей многие узловые моменты истории музыки, начинает давать заметные сбои при анализе мелодического материала, относящегося ко времени становления богослужебных певческих систем — григорианики и византийского осмогласия. Наблюдающиеся здесь нарушения логики стадиального развития авторы вынуждены объяснять при помощи таких весьма высокопарных понятий, как «парадоксальность», «принципиальная амбивалентность и дуалистичность средневековой культуры», «социально-психологический шок» и т.д. В конечном итоге выдвигается идея «энергичной варваризации антично-христианского наследия».

Примером практического приложения этой идеи может служить следующая выдержка из работы М.А. Аркадьева «Временные структуры новоевропейской музыки»: «Амвросианские гимны были метрическими, то есть квантитативными по временной структуре. Латинские стихи, используемые церковью и в поздней античности, и в средние века часто принадлежали даже уже к следующей стадии — акцентной. Но григорианское пение и невменная нотация являются скорее всего примером влияния архаического фольклора на церковную музыку: григорианский хорал, с его ритмом дыхательного типа и синтаксическим параллелизмом, пришедший на смену амвросианскому пению, вопреки логике стадиальной непрерывности, принадлежит к стадии интонационного ритма, а невменная нотация с ее идеографической структурой представляет собой гораздо более архаичный тип записи, чем развитая буквенная нотация, которой фиксировались амвросианские гимны в поздней античности»[40].

В связи с вышеприведенным пассажем возникают два вопроса, не находящих сколько-нибудь вразумительных ответов. Во-первых, если допустить, что появление невменной нотации и григорианского «интонационного» ритма в западной Церкви связано с варваризацией христианства, проистекающей от христианизации варваров — франков, германцев и кельтов, то чем можно объяснить возникновение той же самой невменной нотации в восточной Церкви? Как объяснить тот факт, что византийцы, являющиеся прямыми этническими и культурными наследниками эллинской античности, предали полному забвению высочайшие завоевания древнегреческой теории музыки с ее разработанной буквенной нотацией, системой звукорядов и наклонений, предпочтя им невменную нотацию и систему гласов, не имеющую четкой звуковысотной структурированности? Во-вторых, если «интонационный» ритм есть свойство архаического фольклора, а архаический фольклор представляет собой еще и определенную текстовую структуру, то как богослужебная система текстов, обладающая несравненно более сложной структурой текстовых кругов и текстовых типов, может реализовываться в формах «интонационного» ритма, характерного для структуры текстов архаического фольклора? Теория М.Г. Харлапа и М.А. Аркадьева не способна дать конструктивные ответы на эти вопросы и может лишь констатировать временное нарушение стадиальной логики. Другими словами, эта теория констатирует приостановку действия ею же самой сформулированных законов.

Все встанет на свои места, если мы признаем, что здесь речь должна идти не просто о нарушении стадиальной логики и не о какой-то культурной диффузии, но о конце истории музыки и о рождении богослужебно-певческой системы. Появление невменной нотации и системы осмогласия знаменует собой отвержение наиболее фундаментального понятия, лежащего в основе всех музыкальных систем, — понятия музыкального звука, ибо невма изначально не предназначена для фиксации высоты конкретного звука, а глас не является ни звукорядом, ни вообще какой-либо системой звуковысотных отношений. Отречение от категории музыкального звука означает отречение от музыки вообще. Сознание, переставшее мыслить музыкальными звуками, теряет способность порождать музыкальные структуры и вообще принимать участие в процессе музицирования. Мелодические структуры, порожденные таким сознанием, уже более не являются музыкой, ибо изначально не мыслятся музыкальными звуками и не обусловливаются ими. Однако современные музыкально-исторические концепции не в состоянии схватить сути происшедшего в сознании перерождения, приведшего к возникновению богослужебно-певческих мелодических структур, ибо концепции эти изначально не способны функционировать там, где отсутствует категория музыкального звука. Современное сознание, мыслящее музыкальными звуками, навязывает музыкально-звуковую субстанцию всему тому, на что только направляет акты своего познания. В результате этого мелодические структуры богослужебного пения получают музыкально-звуковую интерпретацию и начинают расцениваться как специфические явления музыкального искусства. Для того чтобы постигнуть богослужебно-певческую систему, современное сознание должно превратить эту систему в область музыкального искусства, навязав ей звуковую субстанцию и тем самым извратив ее изначальный смысл. Таким образом, богослужебное пение в своем подлинном виде принципиально недоступно для современного сознания, и эта недоступность может быть преодолена только в том случае, если современное сознание сможет отказаться от собственной структуры и полностью преобразовать присущую ему сейчас природу.

Из всего сказанного выше можно сделать вывод, заключающийся в том, что хотя современная музыкально-историческая наука и игнорирует засвидетельствованное церковной историей противостояние богослужебного пения и музыки, на самом деле объективно это противостояние имело место и не обнаруживается современной наукой только в силу ограниченности последней. Борьба с музыкой, ведущаяся Церковью ради утверждения норм богослужебного пения, на практике означала преодоление категории музыкального звука как носителя ветхого, телесного начала. Древнегреческой системе ладов, как системе звуковысотных отношений, и древнегреческой буквенной нотации, фиксирующей конкретные звуки, были противопоставлены церковная система гласов, как система объединения интонационных формул, и невменная нотация, фиксирующая не звуки, но некие интонационные кванты-тонемы.

Таким образом, новизна новозаветного пения, новизна «Песни новой» заключалась в освобождении мелодического мышления от привязанности его к категории музыкального звука, что равнозначно освобождению мышления от телесного, ветхого начала.

Когда мы говорим о борьбе, ведущейся Церковью против музыки, то это не следует представлять как какой-то волюнтаристский, насильственный акт, осуществляемый Церковью, как некое навязывание истории своей воли. Речь может идти только о сознательном претворении в жизнь исторических и провиденциальных предначертаний, о живом осознании исторической реальности и об устроении всей жизни в соответствии с этой реальностью. Историческая реальность может быть заслонена ходом текущих событий, она может быть и вовсе погребена под грузом многообразных фактов, описываемых историографией. Поэтому осознание исторической реальности требует усилий и достигается борьбой с историографической инерцией. Именно в этом смысле следует понимать все вышесказанное о борьбе Церкви с музыкой. Историческая реальность заключается в рождении нового человека, человека, облеченного во Христа, человека, ставшего новой тварью. Факт рождения нового человека, совершившийся в истории, должен быть осознан, и осознание это требует напряженной борьбы с инерцией ветхого человека. Частью этой борьбы, борьбы за осознание себя новым человеком, и является борьба, ведущаяся Церковью против музыки.

Исчерпание музыкой всех своих возможностей и окончание истории музыки вовсе не следует понимать как прекращение какой бы то ни было музыкальной деятельности. Музыка может практиковаться и в дальнейшем, но она уже никогда не будет иметь того исторического провиденциального значения, какое имела до пришествия Христа в мир. Музыка перестала быть магистральным путем сознания и превратилась в путь проселочный, в обочину. Если раньше, по словам Джеймса Фрэзера, музыкант «подобно пророку и мыслителю вносил свой вклад в формирование религиозного мировоззрения»[41], то теперь тот же музыкант может создавать только иллюзию своей причастности к сфере религиозного. Музыка не способна отразить новую историческую реальность — появление нового человека, облеченного во Христа. Утратив реальную связь с религиозной сферой сознания, музыка целиком и полностью погружается в чисто человеческую сферу, связанную с социально-бытовыми структурами существования человека. Музыка может существовать в формах фольклора, в виде церемониальной придворной музыки, в виде музыки военной или музыки чисто развлекательной. Каждый из этих видов музыки может развиваться или деградировать, может получать большее или меньшее распространение и в этом смысле может превращаться в объект исторического исследования. Однако сведение музыки к подобным формам и видам бытования и означает конец истории музыки. И дело здесь вовсе не в официальной позиции Церкви и не в продуманной или четко спланированной «травле» музыки как явления. Дело в том, что для нового человека музыка перестала представлять собой сферу первостепенных интересов, и место, занимаемое ранее музыкой, перешло к богослужебному пению.

Завершающую стадию становления богослужебно-певческой системы церковная традиция связывает с именами преподобного Иоанна Дамаскина на Востоке и папы Григория Двоеслова на Западе (в западной традиции называемого обычно папой Григорием Великим). Преподобному Иоанну Дамаскину традиционно приписывается составление «Октоиха», а папе Григорию Двоеслову — составление «Антифонария». И «Октоих», и «Антифонарий» почитаются как основополагающие певческие книги, на которых базируются богослужебно-певческие системы Востока и Запада.

Подобное опровержение традиционного взгляда основывается на том факте, что первое упоминание о певческой деятельности папы Григория, принадлежащее бенедиктинскому монаху Иоанну Диакону, появляется спустя более чем 250 лет после смерти папы, в то время как более ранние авторитетные документы хранят полное молчание по этому поводу. «Ни эпитафия Григорию I, ни сведения из папской книги (Liber Pontificatis), ни древние биографы, восхваляющие святого так же, как его современник Исидор Севильский, — никто из них не знал ничего о фактах, рассказанных Иоанном Диаконом»[42]. Согласно мнению современных ученых, авторство приписывалось папе Григорию из-за унификаторских тенденций Рима и для придания большей авторитетности римской певческой традиции, стремящейся к главенству над другими региональными традициями пения — франкской, кельтской и мозарабской. Подобные сомнения в творческой причастности к становлению богослужебно-певческой системы высказываются иногда и относительно преподобного Иоанна Дамаскина.