Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси

Крайне характерными примерами таких гибридных явлений можно считать распевы, появившиеся в XVII веке, и прежде всего такие распевы, как киевский, болгарский и греческий. Эти распевы уже ниспали из области метаэстетики, но еще не достигли уровня эстетики и, зависнув где-то на полпути между ме-таэстетикой и эстетикой, образовали некий промежуточный уровень, который в одной из предыдущих глав мы определили как гиперэстетический. Гиперэстетический уровень возникает там, где еще сохранилась живая память о соприкосновении с Красотой самой по себе, достигаемой в процессе аскетическо­го подвига, но где утрата аскетических традиций не дает возможности осуществления нового реального соприкосновения. Наличие живой памяти о соприкосновении с Источником вся­ческой красоты не позволяет сознанию окончательно ниспасть в область красивого, или красоты мира. Невозможность же но­вого реального соприкосновения с источником всяческой кра­соты вынуждает мыслить и воссоздавать это соприкосновение в большей степени уже в категориях красивого, или красоты ми­ра, то есть в категориях той области, которая реально доступ­на сознанию, утратившему аскетические традиции. Сохране­ние живой памяти об истинных плодах аскетического подвига в условиях забвения аскетических традиций не может быть про­должительным, а потому не может быть исторически продолжи­тельным период господства гиперэстетики. Правильность этой мысли подтверждается сравнительной непродолжительностью исторического существования полных форм греческого, киевского и болгарского распевов. Появившись в Московском госу­дарстве где-то в середине XVII века, эти три распева в полных своих формах прекратили свое существование, судя по всему, уже в начале XVIII века. Могут возразить, что в западных обла­стях русских территорий такие распевы, как киевский и болгар­ский, появились гораздо раньше и что песнопения киевского распева можно встретить в западных и южнорусских рукописях уже в конце XVI века. На это следует ответить, что, возникнув в своем родном регионе раньше, чем в Московском государстве, ки­евский и болгарский распевы также и вышли гораздо раньше из употребления, ибо широкое и активное распространение партесного концертного пения делало очень проблематичным использование полных форм каких-либо распевов вообще.

Теперь мы можем окончательно определить конкретное ис­торическое содержание категорий метаэстетики, гиперэстетики и эстетики в их отношении к древнерусской системе богослужеб­ного пения. К области метаэстетики мы будем относить все древнерусские письменно фиксированные распевы XII-XVI веков, включая сюда вышедшее из употребления уже в ХШ веке и недо­ступное методам современной расшифровки кондакарное пение, а также формы торжественного распевного чтения, скрывающие­ся за экфонетической нотацией. Периодом же наивысшего рас­цвета певческих форм, относящихся к области метаэстетики, сле­дует считать XV-XVI века. К области гиперэстетики мы будем от­носить прежде всего киевский, греческий и болгарский распевы, а также некоторые неполные распевы XVII века и отдельно песнопения, приписываемые конкретным авторам, которые начали появляться, очевидно, в самом конце XVI века. К области эсте­тики, наконец, мы будем относить концертное партесное пение, окончательно вытеснившее практику распевов к началу XVHI века. Периодам метаэстетики, гиперэстетики и эстетики исторически соответствуют: период существования единого мелодического континуума (XII-XVI века), период распада единого мелодичес­кого континуума под воздействием многораспевности (XVII век) и, наконец, время, в которое мелодический континуум вообще прекратил свое существование, распавшись на отдельные точко-подобные песнопения — «вещи» (с конца XVII века).

Здесь необходимо преодолеть концепцию И.Коренева, сливающего понятия богослужебного пения и музыки, и научиться видеть не­проходимую пропасть, отделяющую партесное пение от системы распевов. Если мы не сделаем этого, но будем считать партесное пение логическим продолжением и развитием системы распевов, то мы никогда не сможем приблизиться к подлинному пониманию древнерусской системы богослужебного пения. Рубеж между XVII и XVIII веком есть рубеж, разделяющий богослужебное пение и музыку, метаэстетику (пусть даже в остаточном виде гиперэсте­тики) и эстетику. Вот почему то, что прекратило свое существо­вание в XVIII веке, не может быть познано ни с помощью музы­кальных законов, ни с помощью эстетических категорий. Таким образом, древнерусская система богослужебного пения XII-XVI ве­ков должна пребывать перед нашим взором в виде некоей гран­диозной вершины, не доступной ни способам нашего мыш­ления, ни методам наших исследований. Только осознание той непроходимой пропасти, которая лежит между древнерусским бо­гослужебным пением и современным состоянием сознания, только осознание изначальной недоступности этого пения для совре­менных методов мышления может послужить начальным, отправ­ным пунктом пути, ведущем нас к истинному постижению тайн древнерусской системы богослужебного пения.

3. Культура и иконосфера

 В начале нашего исследования мы пи­сали о том, что сам объект исследова­ния — древнерусское пение — следует рассматривать не как самоцель, но как временное, преходящее средство, используемое для достижения цели. Своей же целью мы условились считать исправление ошибочности нашего мира и преодоление раздробленности нашего сознания, следствием чего должно стать обретение живого духовного синтеза. В процессе обретения этого синтеза древнерусское богослужебное пение должно выполнять роль Вергилия, выводящего наше сознание, как заблудившегося Данте, из состояния ослепления к узрению истины. Теперь, приближаясь к самому концу исследования, мож­но позволить себе еще одно сравнение, предостерегающее от чрезмерного увлечения изучением древнерусского богослужебно­го пения самого по себе. Древнерусское богослужебное пение можно уподобить Полярной звезде, которая интересует нас не своим химическим составом и массой, но тем, что с ее помощью можно определить правильное направление пути. Однако, если мы будем ориентироваться только на Полярную звезду, мы не смо­жем верно определить нужное направление. Для этого необхо­димо принимать во внимание расположение других звезд и зем­ных ориентиров. Точно так же и точность духовной ориентации не будет удовлетворительной, если мы будем держать перед нашим взором одно только древнерусское богослужебное пение, — для обретения необходимой точности нужно уметь увидеть все куль­турные явления, как существующие одновременно с древне­русским богослужебным пением, так и предшествующие ему и следующие за ним. И, подобно тому, как люди научились состав­лять карты звездного неба, можно научиться составлять и карты культурных явлений, на которых явления эти будут точно скоор­динированы и соотнесены между собой. Собственно говоря, это исследование и является попыткой составления именно такой карты. Сама идея составления подробной карты не может счи­таться оригинальной, более того: идея эта уже неоднократно на­ходила практическое воплощение. Наиболее яркими авторами таких воплощений в XIX веке можно считать Н.Данилевского и К.Леонтьева, в нашем же столетии такими авторами являются, очевидно, О.Шпенглер и А.Тойнби. Ни в коем случае не вступая в полемику с этими концепциями и не претендуя на их полноту и стройность, настоящее исследование ставило перед собой бо­лее скромные цели: констатировать некоторые особенности об­щекультурной картины, ставшие особенно заметными в самом конце XX века, и более внимательно рассмотреть свойства обще­культурного процесса в его отношении к Церкви. Акцент на ре­шении именно последней из вышеупомянутых проблем и предоп­ределил конкретные объекты этого исследования, которыми ста­ли богослужебное пение и музыка. Именно подробное рассмотре­ние взаимоотношений богослужебного пения и музыки может вывести нас на понимание более обширной проблемы — пробле­мы соотношения Церкви и культуры.

Для того чтобы древнерусское богослужебное пение могло стать некоей путеводной звездой в нашей культурной ситуации, нам необходимо отдать себе отчет в точном соотношении этого пения с состоянием нашего сознания. Нам нужно понять, в ка­кой степени наше сознание может войти в реальное соприкос­новение с древнерусской певческой системой, а для этого преж­де всего необходимо отсечь возможность возникновения различ­ных вариантов иллюзорного соприкосновения и иллюзорного понимания. Основная опасность возникновения иллюзии доступ­ности древнерусского богослужебного пения нашему пониманию таится в словах «музыка» и «эстетика», применяемых по отноше­нию к древнерусской певческой системе. Достаточно красноре­чивым примером такого применения может служить собрание древнерусских текстов, посвященных вопросам пения, составлен­ное А.Роговым и озаглавленное им «Музыкальная эстетика Рос­сии Х1-ХУШ веков». Ложность этого названия заключается даже не столько в его изначальной ошибочности, ибо в России XI-XVII веков, по существу, не было ни музыки, ни музыкальной эсте­тики, сколько в низведении древнерусской певческой системы с метаэстетического уровня на свойственный современному созна­нию эстетический уровень, в результате чего и возникает иллю­зия понимания. Современное сознание, не преображенное аске­тическим подвигом, мыслит эстетическими категориями, в то время как древнерусское богослужебное пение, являющееся аске­тической дисциплиной, подчиняется метаэстетическим катего­риям. Это значит, что реальное понимание древнерусской систе­мы богослужебного пения может наступить только в результа­те аскетического преобразования сознания. Сознание же, не преображенное аскетическим подвигом, может довольствовать­ся лишь иллюзией понимания древнерусского богослужебного пения, результатом чего и являются разговоры о музыкальной эстетике, якобы имевшей место в России в XI-XVTI веках. Таким образом, первое, что необходимо иметь в виду, говоря о древне­русском богослужебном пении в современной культурной ситуа­ции, так это его принципиальная недоступность для сознания, не преображенного аскетическим подвигом, ибо непонимание этой недоступности и порождает ложное понимание и иллюзию на­шей причастности к древнерусской системе пения.

Ярким примером практического возникновения такой ил­люзии могут служить различные методы современной расшиф­ровки древнерусских певческих памятников. От расшифровщи­ка не требуется аскетического преобразования сознания, но тре­буется владение специальной техникой расшифровки, которая должна как бы восполнять непричастность сознания к аскетичес­кому подвигу. Применение техники расшифровки позволяет как бы взломать систему богослужебного пения, как бы проникнуть насильно внутрь аскетической дисциплины, не преобразуя при этом свое сознание. Но поскольку такое проникновение изна­чально невозможно, то результатом расшифровки оказывается не реальное, но иллюзорное проникновение. Ведь если отдать себе отчет в том, что происходит в процессе расшифровки, то при­дется признать, что расшифровщик всего лишь превращает в музыкальное произведение ту часть богослужебно-певческой си­стемы, которая стала объектом его расшифровки. Фрагмент богослужебно-певческой системы становится музыкой, или «музы­кальной вещью», и метаэстетический объект превращается в объект эстетический. И это совершенно закономерно, ибо соз­нание, не преобразованное аскетическим подвигом, не будучи в состоянии возвыситься до метаэстетического уровня, может только низводить фрагменты богослужебно-певческой системы до своего собственного уровня. Будучи изначально лишен досту­па к живой устной традиции, расшифровщик не может быть причастен к живому воспроизведению мелодического архетипа. Он может только наблюдать и воссоздавать внешний резуль­тат этого воспроизведения, в то время как само внутреннее творческое воспроизведение мелодического архетипа непод­властно никаким методам расшифровки, ибо оно есть преж­де всего результат повторения слов Иисусовой молитвы. Вооб­ще же деятельность расшифровщика можно уподобить деятельности чучельника, создающего чучела животных. Чучело может быть выполнено крайне искусно, оно может настоль­ко жизненно и правдиво передавать внешний облик и позу животного, что, кажется, еще немного, и чучело этого живот­ного бросится на нас, хотя мы прекрасно отдаем себе отчет в иллюзорности этого впечатления. Точно такой же иллюзией реального соприкосновения сознания с системой богослужеб­ного пения является расшифровка, или перевод на современ­ную нотацию древнерусских певческих памятников.

Дальнейшая судьба расшифровки, или расшифрованного фрагмента богослужебно-певческой системы, только усугубляет эту ситуацию иллюзорности, ибо такой фрагмент или превраща­ется в научную публикацию, или попадает в руки исполнителей. Превратившись в факт научной публикации, расшифрованный фрагмент становится достижим для более широких кругов чита­ющей публики, что создает у этой публики иллюзию доступно­сти богослужебно-певческой системы ее пониманию. Попав в руки исполнителей, расшифрованный фрагмент может быть испол­нен на концерте или записан на компакт-диске и, став реально звучащим, он может вызывать у слушателей иллюзию причастно­сти слушательского сознания к системе богослужебного пения. Конечно же, и в том, и в другом случае происходит какое-то по­нимание и какое-то соприкосновение сознания с богослужебно-певческой системой, однако весь вопрос заключается в том, в ка­кой именно степени происходят это понимание и это соприкос­новение. Иллюзия заключается в том, что мы думаем, что наше фрагментарное восприятие системы богослужебного пения но­сит временный характер и что если мы соберем все мыслимые фрагменты этой системы, то в идеале получим систему в целом и, таким образом, наше соприкосновение с нею будет полным. Однако этого никогда не произойдет, ибо те фрагменты, с которыми мы имеем дело, гораздо в большей степени являются фраг­ментами, чем мы об этом думаем, в силу чего такие фрагменты никогда не смогут составить целого. Дело в том, что фрагменты эти не заключают в себе самого главного — внутреннего воспро­изведения мелодического архетипа, но представляют собой лишь фиксацию внешнего результата этого воспроизведения. Мелоди­ческий континуум, являющийся сущностью богослужебно-певческой системы, может иметь место только там, где осуществляется живое воспроизведение мелодического архетипа. Он не состав­ляется из фрагментов, но как бы прорастает из этого живого вос­произведения. Само же воспроизведение мелодического архети­па может осуществляться только в условиях устной традиции, опирающейся на аскетическую практику.

Таким образом, только уст­ная традиция, опирающаяся на аскетическую практику, может даровать нашему сознанию реальную причастность к богослужеб­но-певческой системе, в то время как все современные методы исследования и способы расшифровки могут создавать лишь ил­люзию этой причастности.

Сейчас крайне затруднительно сказать, существует ли в со­временном мире возможность для существования устной тради­ции, опирающейся на аскетическую практику. Возможно, в неко­торых ныне восстанавливаемых монастырях условия для суще­ствования такой традиции только еще складываются, где-то, ве­роятно, такая традиция набирает силу, а где-то, быть может, на основе такой традиции уже становится возможно воспроизведе­ние мелодического архетипа. Но даже если этого ничего нет, и в современном мире нет ни места, ни условий для существования богослужебного пения, — это не должно приводить нас к отчая­нию и к полному отказу от занятий проблемами богослужебно-певческой системы, напротив: проблема богослужебного пения приобретет в таком случае гораздо большее значение. Осознание факта невозможности существования богослужебного пения в нашем мире может помочь нам лучше понять этот мир, нас самих, а также наше место в мире, но для этого нам необходимо избавить­ся от всех иллюзий ложного понимания самой системы богослужебного пения, и только тогда оно станет нашим ориенти­ром и путеводной звездой.

Признав тот факт, что существование богослужебного пе­ния связано с определенным историческим периодом, за преде­лами которого не может возникнуть даже реального понимания этого пения, мы должны признать и то, что период этот должен обладать какими-то особыми качествами и свойствами. И действи­тельно: если мы возьмем период наивысшего расцвета древне­русской системы богослужебного пения, приходящийся на XV-XVI века, то должны будем признать, что период этот явля­ется неким узловым моментом в общемировом культурном процес­се. Более того, он является некоей фокусной точкой всего исто­рического процесса, ибо именно в этот период практически было завершено многовековое возведение общехристианского знания синергийной культуры. Исторические судьбы сложились так, что именно России выпало на долю завершение этого грандиозного строительства. Запад начал утрачивать синергийность и стал постепенно ниспадать на уровень гуманистической культуры еще в XI веке. Византия, окончательно сформулировав аскетически-богословские основы синергийной культуры в ходе паламитских споров XIV века, практически уже не могла воплотить их в конк­ретные культурные формы, ибо, проживя одно бурное и крайне нестабильное столетие после паламитских споров, Византийская империя прекратила свое существование. Все остальные страны православного Востока к этому времени так или иначе находи­лись под властью турок. Вот почему миссия завершения строи­тельства синергийной культуры практически могла быть выпол­нена одной только Россией. Таким образом, когда мы говорим, что культура Московской Руси XV-XVI веков является фокусной точкой и узловым моментом всего культурно-исторического про­цесса, то имеем в виду, что именно в России в этот период синергийная культура сказала свое осознанное последнее слово.

Говоря об осознанном последнем слове синергийной куль­туры, мы будем подразумевать те особые формы, которые, воз­никнув в условиях древнерусской культуры и встречаясь только в ней, в то же самое время как бы подытоживают и суммируют основные идеи синергийной культуры. Речь идет о таких специ­фически русских явлениях, как чин распевов и иконостас. На при­мере иконостаса можно наиболее наглядно продемонстрировать, как общехристианская идея, постепенно вызревая в контексте разных культур, получает законченную классическую форму имен­но в контексте культуры Московской Руси.

Первоначально место иконостаса занимали низкие пре­грады с колоннами, через которые можно было свободно ви­деть росписи и мозаики алтаря. Юстиниан Великий приказал поставить в храме святой Софии (VI век) двенадцать мрамор­ных колонн и поместить на архитраве рельефные изображения Спасителя, Богоматери, ангелов, апостолов и пророков. Пос­ле периода иконоборчества большие писаные иконы начали появляться в промежутках между колоннами. В это время над царскими вратами на архитраве появляется трехчастная икона Деисис-моление, которая стала тем ядром, из которого разви­лась вся последующая тематика иконостаса.