Л.Толстой и Достоевский

– Это не сон! нет, клянусь, это был не сон, – это все сейчас было!

Как же, однако, для Достоевского, для самого читателя: сон это или не сон? было или не было?

Я, впрочем, сам почти готов сознаться в нелепости, несовременности, и даже, так сказать, в непристойности моего вопроса. Ну, стоит ли жить в начале двадцатого века, чтобы подымать по такому поводу вопрос о «соприкосновении мирам иным», чтобы допускать, хотя бы на одну «десятитысячную долю», возможность чего-то реального в появлении даже не сатаны «с опаленными крыльями», «гремящего и блистающего», а самого пошлого, устарелого черта «с гладким, как у датской собаки, хвостом»? Бред, так бред: «мокрое полотенце на голову» – и кончено.

Не мог ли бы, однако, Черт и мне возразить точно так же, как он возражает Ивану:

– По азарту, с каким ты отвергаешь меня, я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь.

– Нимало! На сотую долю не верю!

– Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну, на десятитысячную…

– Ни одной минуты! Я, впрочем, желал бы в тебя поверить!

– Эге! Вот, однако, признание! Но я добр, я тебе и тут помогу. Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился.

– Лжешь! Цель твоего появления уверить меня, что ты есть!

– Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия – это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я, именно зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия уже окончательно, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с: ведь когда ты во мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, а есмь в самом деле – я тебя уж знаю: вот я тогда и достигну цели. А цель моя благородная. Я в тебя только крохотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб…

Не кажется ли, что этот Черт, несмотря на свой собачий хвост и на то, что «философия не его специальность», все-таки не без пользы для себя прочел «Критику чистого разума»? Вольтерианцы XVIII и нашего века (потому что и в наш век их немало, хотя уже и под другими именами), эти «философы без математики», как выражался Галлей, друг Ньютона, конечно, справились бы с подобным Чертом без особенной трудности. Но, может быть, умам, несколько более точным, критическим, чем «вольтерианцы», умам, вроде Паскаля и Канта, пришлось бы таки побороться, «помужествовать» с этим призраком, чтобы истребить «десятитысячную долю» сомнения или веры, которую он внушает.

Не говоря уже о романтиках, даже такой любитель всего реального, как Гёте, иногда, чувствуя, что пошлость современной Европы становится для него невыносимою – в поисках за сверхъестественным, если не утоляющим, то, по крайней мере, обманывающим религиозную жажду – уходил в Средние века или в классическую древность. Достоевский, первый и доныне единственный из великих писателей новых времен, имел силу, оставаясь в современной действительности преодолеть и претворить ее в нечто более таинственное, чем все легенды прошлых веков; первый понял, что кажущееся самым пошлым, плоским и плотским граничит с самым духовным, как он выражался, «фантастическим», то есть религиозным; первый сумел найти родники сверхъестественного не в удалении, а в погружении до конца в самое реальное в «самую сущность действительного», как он говорит.

Не в отвлеченных умозрениях, а в точных достойных современной науки опытах над человеческими душами показал Достоевский, что всемирно-историческая работа, начавшаяся с Возрождения и Реформации, работа исключительно-научной, критической, разлагающей мысли, если не завершилась, то уже завершается, что эта «дорога вся до конца пройдена, так что дальше итти некуда», что не только Россия, но и вся Европа «дошла до какой-то окончательной точки и колеблется над бездною». Вместе с тем показал он, с уже почти совершенною, почти нашею ясностью сознания, неизбежный поворот к работе новой мысли – созидающей, религиозной.