Л.Толстой и Достоевский

«– Помилосердуйте, господа!» – всплеснул руками Митя на один из особенно цинических вопросов прокурора. – «Ведь я, так сказать, душу мою разорвал пополам перед вами, а вы воспользовались и роетесь пальцами по разорванному месту в обеих половинах… О Боже!»

Тут уж, кажется, слишком явно, на чьей стороне Достоевский.

«– Вижу ясно, не надо было соваться. Зачем, зачем я омерзил себя признанием в тайне моей! А вам это смех („неслышный“ смех Порфирия). – Пойте себе гимн, если можете… Будьте вы прокляты, истязатели!» Этот крик Мити не есть ли ответ и Раскольникова, который ведь тоже, в конце концов, почувствует, что «омерзил себя» покаянием, «признанием в тайне своей», «явкой с повинною», – ответ на «христианскую мораль» Порфирия – но неужели, неужели же и на «мораль» самого Достоевского? Как мог он думать, что мы этому поверим, что мы попадемся в эту ловушку, повторяю, слишком нехитрую, как будто нарочно устроенную так, чтобы мы, наконец, ее увидели?

«– Страдание принять и искупить себя им, вот что надо. Тогда Бог опять тебе жизнь пошлет», – совсем то же, почти теми же словами, как Порфирий, говорит и Соня Мармеладова, хотя, конечно, более глубокий христианский смысл, чем в устах палача-Порфирия, имеет это «нравоучение» в устах «жертвочки» Сони. Может ли оно, однако, даже в ее устах быть принято, как последний и окончательный вывод самого Достоевского из «Преступления и наказания»?

«Страдание принять»? Но что же сделала Соня? Не исполнила ли она на себе самой этот завет? Не приняла ли страдания, не предала ли себя – до преступления, противоположного и, однако, равного преступлению Раскольникова?

– Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… Свою (это все равно!). Ты могла жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Мы вместе прокляты, вместе и пойдем – по одной дороге!

Он убил другого для себя, только для себя, а не для Бога; она убила себя для других, только для других, а не для Бога – и «это все равно» – «преступление» одинаковое. Как противохристианское самоутверждение – любовь к себе не в Боге, точно так же и христианское или, лучше сказать, только кажущееся христианским, самоотречение, самопожертвование – любовь к другим не в Боге – ведет к одному и тому же не «преступлению», а умерщвлению души человеческой – все равно, своей или чужой. Раскольников нарушил заповедь Христову тем, что любил других меньше, чем себя; Соня – тем, что любила себя меньше, чем других, а ведь Христос заповедал любить других не меньше и не больше, чем себя, а как себя. Оба они «вместе прокляты», вместе погибнут, потому что не сумели соединить любовь к себе с любовью к Богу.

Раскольникову, по завету Сони, «надо искупить себя страданием». Ну, а ей-то самой, каким еще страданием искупить себя? Не заключается ли все ее «преступление» именно в том, что она пострадала через меру, переступила, «смогла переступить» тот предел самоотречения, самопожертвования, который человеку позволено переступать не для других и не для себя, а только для Бога?

– А что ты великая грешница, – говорит ей Раскольников, – то это так. А пуще всего тем ты грешница, что понапрасну умертвила и предала себя. Еще бы это не ужас! Еще бы не ужас, что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только стоит глаза раскрыть), что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь!»

Когда исполнит Раскольников завет Сони – всенародно покается – не «умертвит» ли, не «предаст» ли и он себя («я иду себя предавать, сам не знаю, для чего»), точно так же понапрасну, как Соня, – и ничем не поможет, ни от чего не спасет, только «омерзит себя», по выражению Мити, признанием в тайне своей, так же, как Соня себя омерзила?

Да как и ему, Раскольникову, «пострадать», каким еще «страданием»? Не достиг ли и он предела, человеческих страданий, не переступил ли за этот предел? Принимая внешнюю кару закона, он ведь примет не новую тяжесть, а, напротив, облегчение; не увеличит, а уменьшит, заглушит свою боль, ибо, как мы видели, внутренняя свобода и безнаказанность для него ужаснее всякого внешнего насилия и наказания.

Нет, кажущаяся исключительно христианскою, истина преступной мученицы Сони так же мертва, как христианская ложь добродетельного палача Порфирия. «Надо пострадать» – это «надо» все еще древний закон, а не новая свобода, все еще умерщвляющий закон, а не воскрешающая свобода, все еще скорбь закона, а не «блаженство» Христово, ветхозаветная «жертва», а не «милость» Христова. Не путь к оправданию, а лишь путь от одного преступления к другому, не большему, не меньшему, а только обратному, от убийства к самоубийству, от осквернения насилием и кровью к осквернению слабостью и ложью, грязью («Ты живешь, Соня, в грязи» – и во время покаяния целует Раскольников «грязную землю»). Это не разрешение, а только еще большее запутывание, затягивание страшного узла.

Раскольников поклонился в ноги «великой грешнице» Соне.

– Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, – объясняет он.