Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Ясно, что это определение, вытекающее из общей философской концепции Соловьева, исключает из царства искусства многое, что всеми считается ис­кусством, а с другой стороны, переносит в это царст­во многое из того, что обычно относят к другим сфе­рам. Главный вывод, который Соловьев сам делает из собственных взглядов на искусство, — понимание любви как наивысшего и совершеннейшего из ис­кусств.

Созданное в 1892—1894 годах произведение «Смысл любви» (в немецком переводе добавлено аб­солютно верное по смыслу, но тем не менее лишнее слово «половой») несомненно относится к самым оригинальным и важным трудам Соловьева. Бердяев называл его самым значительным. Однако взгляды Соловьева на сущность любви ни в коем случае не так уникальны в длинной истории человеческих раз­думий на эту тему, как сам он, судя по всему, считал.

При изучении столь же глубокого, сколь и кратко­го — всего 54 страницы — сочинения подготовлен­ный читатель вспомнит о Платоне и Эмпедокле, о в высшей степени интересных исследованиях и по­строениях Леона Эбрео, об учении о совершенном человеке Якоба Бёме, о философии любви немецкого романтизма, а прежде всего — о религиозной эроти­ке Франца фон Баадера и магическом идеализме Но- валиса.

При чтении Соловьева эти переклички нельзя иг­норировать, но их не нужно и переоценивать, по­скольку великое и уникальное в этом труде — его личный характер: познания Соловьева — в первую очередь его признания. Именно этот исповедальный характер и чувство одиночества в окружающем его мире объясняют непостижимое в противном случае восклицание: «Разве кто-нибудь думал такое о люб­ви!» Неужели Соловьев, о чьих глубоких и обшир­ных познаниях говорит каждая страница его трудов, действительно не отдавал себе отчета в том, что с пе­реживаниями и идеей своей любви он вовсе не так одинок в мире, как то явствует из его восклицания?

Следует отдать должное Соловьеву: он никогда не питал иллюзий, что его видение любви может хоть и не сразу, но все же в обозримое время воплотиться в действительность. Он очень хорошо знал, что любов­ные чувства его современников пребывают в эмбрио­нальном состоянии, подобном разуму неандерталь­цев. Иронизирующим умалителям роли философии любви Соловьева не следует забывать об этой крити­ческой позиции, как то часто уже случалось. Пола­гаю, что правильно понять Соловьева можно, лишь если рассматривать его философию любви как парал­лель его философии истории в свете эсхатологиче­ских ожиданий.

Книга начинается с основанной на естественных науках и не лишенной иронической грациозности по­пытки доказать, что смысл любви ни в коем случае не следует усматривать в увеличении человеческого рода. Этому противоречит уже тот факт, что бесстра­стные хладнокровные рыбы, у которых оплодотворе­ние икры происходит вне тела самки и поэтому, ве­роятно, и без любовного экстаза, демонстрируют интенсивнейшую способность к размножению. Не многим правильнее является, по Соловьеву, и теория, что большинство гениев — подарки силы страсти. При помощи подробного рассмотрения супружеских отношений у предков Христа Соловьев устанавлива­ет, что Иисус, самый, пожалуй, значительный из всех людей, был дитя веры, но ни в коем случае — не страстной любви.

Главное же из приводимых Соловьевым доказа­тельств заключается в легко проверяемом факте, что очень сильные и глубокие любовные переживания часто приводят к воздержанию, уходу в монастырь, к безумию, даже к смерти, не утрачивая при этом своей сути. Но в чем же, если не в увеличении чело­веческого рода, состоит эта суть? Чтобы правильно понять ответ Соловьева на поставленный вопрос, следует вспомнить, что перед Святой Софией, анге- лом-хранителем отпавшего от Бога мира, он ставит задачу примирить мир с Богом, дабы вернуть его на прародину, в царство «положительного всеединства». Наверняка не случайно Вечная Возлюбленная из «Трех свиданий» носит то же имя, что и ангел-храни- тель этого мира. Наверное, совпадение это означает, что именно перед любовью стоит задача свершить софийное дело объединения человечества. А ей по­всюду противостоит эгоизм, который можно побе­дить лишь любовью, и именно половой любовью.

Таким образом, по Соловьеву, любовь — оправдание и спасение индивидуальности (в смысле персональ­ное™) чрез жертву эгоизма.

Исключительное положение половой любви Со­ловьев объясняет тем, что в ней и только в ней со­держатся предпосылки, необходимые для полного избавления человека от его эгоцентрического одино­чества: естественное различие любящих существ, одни и те же надежды на будущее и задачи по его достижению и возможность их осуществления во всем человеке, в его плоти, душе и духе. Всем дру­гим формам любви недостает единения этих предпо­сылок. Материнская любовь, как и любовь к родине, несмотря на готовность к самопожертвованию, нико­гда не выходит за пределы собственной личности: любят своего ребенка, любят свое отечество. Жиз­ненные задачи детей и родителей не могут быть оди­наковыми. На первый взгляд не очень понятно, поче­му мистик Соловьев не ставит мистическую любовь так же высоко, как половую. Причина — в том, что в случае мистической любви вообще не доходит до встречи с Ты. Вероятно, неосновательность мистиков и может освободить человека от индивидуальности, но дать ему индивидуальность она не в состоянии. В редких случаях, однако, когда предмет мистиче­ской любви любим не как лишенное отличий Всё или Нечто, но принимает конкретный облик, мистическая любовь легко принимает эротический характер. Та­ким образом, суть половой любви состоит в освобож­дающем превращении любящих в истинные индиви­дуальности, то есть в слиянии двух человек в двуеди­ное существо, поистине: «И будут оба в плоть едину». Так любовь превращается в великое начало метафизического единения мира и возвращение в «положительное всеединство». Эту религиозную суть любви предугадывают все влюбленные, идеали­зируя возлюбленное Ты и устремляясь в небеса. По­добно Францу фон Баадеру Соловьев понимает идеа­лизацию возлюбленного Ты как обязательство осу­ществить его трансцендентное, сужденное Богом существо. Но кто выполняет это обязательство? Поч­ти никто. Понимаемое как иллюзионистическое при­украшивание, оно подобающим и достойным обра­зом погребается в могиле буржуазного брака.

Мало о чем Соловьев писал с таким гневом и та­ким сарказмом, как о повседневно происходящем во всем мире отравлении любви повседневным обур- жуазиванием и — что еще хуже — животной сексу­альностью. Любое исключительно чувственное отно­шение к женщине он объявляет патологией, которую следует описывать в учебниках по сексопатологии как фетишизм. Чрезвычайно серьезно Соловьев от­стаивает парадоксальное мнение, что гораздо допус­тимее чувственное возбуждение от вымытого и еще не просохшего передника, чем от женского тела, от­деленного от духа и души женщины. Передник, предмет неживой, не будет оскорблен такими чувст­вами, а женщину, рассматриваемую лишь как пред­мет плотского удовольствия, такое отношение убива­ет как человека. Соловьев заходит так далеко, что обвиняет мужчин, примитивно или рафинированно предающихся наслаждению бездуховной женской плотью, не только в фетишизме, но даже в некрофи­лии. Поэтому невропатологи, помогающие путем гипноза и искусственного вызывания чувственных видений робким людям и другим больным вести нормальную половую жизнь, в его глазах — преступ­ники.

Если толковать Соловьева — что, к слову, уже нередко случалось — на основании полного отрица­ния им плотской страсти как защитника и сторонни­ка «мирской аскезы», то он останется непонятым. Чуть менее резко, хотя не менее иронично, чем к чистым сексуалистам, он относится к апологетам чистой любви, фальшивым спиритуалистам и мора- листам-импотентам, желающим превратить людей в ангелов со старых картин, «у которых есть только голова да крылышки и больше ничего». Соловьев насмехается: этого им довольно, чтобы держаться на определенной высоте, но недостаточно, чтобы на этой высоте что-либо пережить, а тем более — со­вершить.

В качестве высшей мудрости этой чересчур высо­конравственной и духовной философии любви Со­ловьев цитирует известную максиму: «Не верь в лю­бовь или считай ею поэзию».

Это крайне отрицательное отношение к морализи­рующей любовной аскезе восходит у Соловьева не только к его метафизике «положительного всеедин­ства», но и к его пониманию христианства как рели­гии воплотившегося Божества. «Ложная духовность есть отрицание плоти, истинная духовность есть ее перерождение, спасение, воскресение».

Из всего сказанного очевидно, что Соловьев пони­мал любовь как неделимое, священное для него трие­динство духа, души и тела. Для него дело — не в по­давлении чувств, тем более — не в их изгнании из мистерии любви, но лишь в их правильном включе­нии в любовное единство. «Когда нуль ставится по­сле целого числа, он увеличивает его в десять раз, а когда ставится прежде него, то во столько же умень­шает или раздробляет его, превращая его в десятич­ную дробь...»