Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

«Ты догадываешься, — продолжает Соловьев, — что под „кто-то" я разумею самого антихриста. На­ступающий конец мира веет мне в лицо каким-то яв­ственным, хоть неуловимым дуновением, — как пут­ник, приближающийся к морю, чувствует морской воздух прежде, чем увидит море».[49] Однако предчув­ствие прихода решающего часа истории, усиления борьбы христианства с его противником отнюдь не погружает Соловьева в мрачность и тоску, в большей степени оно пробуждает в нем светлую веру в побе­ду Господа. По свидетельствам друзей, к концу жизни внешность его сильно изменилась. Заметно было, что он прозревает «нечто нездешнее»; его не покида­ла какая-то печаль, но в глубинах ее был виден свет. В. Розанов, который многое в Соловьеве нежно лю­бил, но многое же и страстно отрицал, сообщает: «...перед самою смертью он быстро становился луч­ше, как будто именно приуготовлялся к смерти. <...> Внук деда-священника вдруг стал быстро скидывать с себя мантию философа, арлекинаду публициста. „Схиму, скорее схиму!" — как будто только не успел договорить он по примеру старорусских людей, мос­ковских людей». Этот потусторонний свет, озаряв­ший закатную печаль Соловьева, делал его особенно чутким к духовной и культурно-политической ситуа­ции рубежа веков.

Мы знаем, как твердо Соловьев был уверен в том, что незадолго до конца света люди и все создания Господа объединятся. В этом единении он усматри­вал суть всех космических процессов и человеческой истории. Чувствуя приближение Антихриста, он за­давался вопросом: как же осуществится воссоедине­ние человечества? Видя разобщенность европейских христиан, он опасался, что Восток опередит европей­цев и что христиане поймут друг друга, даже побра­таются лишь в борьбе с монголами.

Вследствие этого волнующего предвидения он ис­пуганно задает вопрос России:

Каким ты хочешь быть Востоком:

Востоком Ксеркса иль Христа?[50]

В поистине пророческом предвидении будущего Соловьев уже видит (в стихотворении «Панмонго- лизм»), как лоскутья русских знамен становятся заба­вой для желтокожих детей.

Все свои видения и идеи по поводу философии истории и философии религии Соловьев с глубокой мудростью и художественным совершенством изло­жил в последнем сочинении «Три разговора» и в примыкающей к нему «Повести об Антихристе». Главная тема этих «Трех разговоров» — проблема зла, его метафизических корней, исторических форм и способов борьбы с ним. «Три разговора» были на­чаты на Французской Ривьере в 1899 году и заверше­ны в Петербурге около 1900 года. Соловьев сам чув­ствовал значимость своего произведения. Хотя он ни в коем случае не был заносчивым поэтом в духе кри­тиковавшихся им футуристов, по окончании «Трех разговоров» сказал своему близкому другу князю Трубецкому: «Эту свою вещь я считаю гениальной». Вне сомнения, «Три разговора» и прежде всего «По­весть об Антихристе» принадлежат к значительней­шим произведениям русской литературы и могут сравниться лишь с «Великим инквизитором» Досто­евского, с которым они внутренне связаны. «Анти­христа», когда Соловьев сам выступил с его чтением, широкая публика не поняла. Во время чтения разда­вался смех и даже открытые протесты. Совсем иной была реакция узкого круга слушателей, собравшихся в доме покойного брата философа. Об этом вечере рассказывает поэт Андрей Белый: «Соловьев сидит грустный, усталый, с той печатью мертвенности и жуткого величия, которая почила в нем в последние месяцы, точно он увидел то, чего никто не видел, и не может найти слов, чтобы передать свое знание. <...> Потом он читал... При слове: „Иоанн поднялся, как белая свеча" — он тоже приподнялся, как бы вы­тянулся в кресле. Кажется, в окнах мерцали зарницы. Лицо Соловьева трепетало в зарницах вдохновения».

Он обозначен буквой Z; вероятно, как последняя буква алфавита, она должна намекать на эсхатологические настроения пятого со­беседника, взгляды которого очевидным образом совпадают со взглядами самого Соловьева.

Во время беседы князь, как будет ясно далее, очень резко критикуется, в то время как генерал и политик пользуются определенной симпатией. Хри­стианская заповедь «Не убий», в современном па­цифистском духе обращенная против убийства на войне, всегда была чужда Соловьеву; подобно рус­скому святому Сергию Радонежскому, благословив­шему князя Дмитрия Донского на вооруженное освобождение Руси от монгольского ига, Соловьев делал различие между войнами плохими и войнами хорошими. Его отношение к войне было совершен­но тем же, что и отношение простого солдата-сиби- ряка, едва умевшего читать и писать, которое он от­стаивал в окопах Галиции во время разговора с рабочим-марксистом, возмущавшимся, что христи­анский русский царь посылает подданных на бес­смысленную смерть. Этот простой крестьянин ска­зал: «Убить означает — душу испортить, озлобить ее, поднять против Господа Бога. Оружием... убить бессмертного человека... никак невозможно... мож­но только до срока отправить человека на тот свет, где ему в вознаграждение за понесенное страдание можно будет очень даже хорошо устроиться». Со­ловьев наверняка согласился бы с таким богослов­ским обоснованием своего воинствующего христи­анства и заподозрил бы радикальный пацифизм в атеизме.

Равным образом Соловьев противостоит и поли­тику, который непритязательно объявляет вежли­вость сутью истинной культуры. По мнению полити­ка, она охватывает всю разумность и моральность, которые обеспечивают человеческое общежитие. По­литик считает, что культура вежливости — безуслов­но европейского происхождения, однако имеет обще­человеческое значение. Россия, конечно, не Азия, а, несомненно, восточная Европа, в будущем она будет играть все более важную роль в борьбе против войны и за гуманизацию мира. Против этих идей, которые можно рассматривать как секуляризированный вари­ант соловьевской мирной концепции, господину Z возразить нечего; они, может, и недостаточны, но од­нозначно правильны. Недостаточность заключается в том, что никакое благополучие мирной жизни не мо­жет спасти человека от смерти.

Резкие выпады против князя в «Трех разговорах» могут быть поняты лишь при учете долгой борьбы Соловьева за душу Толстого и против его пацифист­ских, морализирующих и враждебных культуре тео­рий. Оба великих человека всю жизнь ощущали та­кую взаимную неприязнь, что не могли удержаться от постоянных столкновений. По многим письмам Соловьева к друзьям можно проследить за лихора­дочным ходом его борьбы с Толстым и за него. В 1881 году он сообщает, что часто видится с Тол­стым. Через год мы узнаем, что он давно уже не на­вещал графа, что тот для него — язычник и фарисей. На столь важное для Толстого сочинение «В чем моя вера?» Соловьев в письме отвечает цитатой из Пуш­кина: «Ревет ли зверь в лесу глухом...» Несмотря на это, Соловьев все еще надеется обратить Толстого в христианство. В 1887 году они мирятся, и Соловьев пишет, что замечательно поговорил с графом и те­перь надеется чаще видеться с ним. Этим надеждам не было суждено сбыться. Конец этой битвы идей великих, но столь разных мыслителей знаменует длинное письмо Соловьева Толстому в 1894 году, в котором мистик пытается доказать моралисту, что телесное воскресение Христа следует понимать как необходимость, заключенную в самой природе ве­щей, и что поэтому его нельзя отрицать. Подобным аргументам Толстой недоступен, что удивительно, поскольку в христианина его превратил именно страх смерти. Теперь Соловьев понимает, что прими­рение невозможно, и начинает борьбу с графом. Уже подробно раскритиковав в своем пространном сочи­нении об этике «Оправдание добра» пагубные заблу­ждения Толстого, в «Трех разговорах» он идет го­раздо дальше. Здесь толстовское христианство однозначно трактуется как происки Антихриста. Эта небывало резкая отповедь Толстому объясняется, судя по всему, тем, что в его учении Соловьев усмат­ривал почти классическую модель лишенного всего мистического, односторонне морализаторского хри­стианства без Христа, которое, как он видел, быстро охватывает всю Европу. Это искаженное христианст­во представлялось ему настолько опасным, что он не боится вложить в уста господина Z едкий выпад про­тив Толстого: «...и мне трудно вам передать, с каким особым удовольствием я гляжу на явного врага хри­стианства. Чуть не во всяком из них я готов видеть будущего апостола Павла, тогда как в иных ревните­лях христианства поневоле мерещится Иуда-преда- тель».

Таковы пятеро собеседников, пытающихся ре­шить проблему зла, которой Соловьев усиленно за­нимался два последних года жизни. Нет необходимо­сти подробно останавливаться на переходах, запутан­ности и игре в вопросы и ответы. Важно лишь отдавать себе отчет, в том, что идею о реальности зла, к которой Соловьев пришел на закате жизни, нельзя понимать в смысле дуализма манихейства. Нетварное, то есть абсолютно независимое от Бога, зло Соловьев отрицал до последних дней. Новое в его взглядах заключается лишь в том, что он более не считает, вслед за Блаженным Августином, что зло не обладает собственной субстанцией и должно по­ниматься просто как «privatio» или «amissio boni», то есть недостаток добра. Он пришел к осознанию того, что свет (Иоанн, 1:5) хоть и сияет во тьме, но не от­меняет и не изгоняет тьму, как он уверенно предпо­лагал в утопический период. Следовательно, незави­симость зла заключается в том, что с возрастанием добра зло не исчезает, но растет вместе с ним. Мож­но сказать, что это новое понимание омрачает со- ловьевскую философию истории, но не религиозную метафизику. Отрезвление духа делает его христиан­ство лишь чище и углубленнее. Вера в дьявола, кото­рой теперь придерживается Соловьев, ни в коей мере не означает возвышения дьявола до второго Бога. Соловьев никогда не сомневался в окончательной по­беде Бога над злом, в победе Христа над Антихри­стом, что очевидно доказывает примыкающая к по­следнему разговору «Повесть об Антихристе», якобы написанная православным монахом отцом Пансо- фием.

Как и после публичного чтения, после выхода из печати «Повесть об Антихристе» была совершенно не понята или же понята превратно и прессой, и об­ществом. В предисловии Соловьев объясняет это недостаточным знанием критиками Священного Пи­сания и канонических сочинений об Антихристе. За­имствованные из этих источников положения пере­числены самим Соловьевым. Однако то новое, что вносит Соловьев в представление об Антихристе, важнее заимствованного. То новое, чего нельзя найти ни в одном из очень разных образов Антихриста, из­вестных нам из истории, это изображение Антихри­ста как человека, верующего в Бога и положительно относящегося к Христу. О преследованиях Антихри­стом христиан, описываемых в трудах отцов церкви, Соловьев говорит мало и лишь в конце. В его повес­ти молодой человек, оказывающийся Антихристом лишь по ходу развития сюжета, — гуманист, искрен­ний друг людей и миротворец.

Враждебное Христу начало в соловьевском Анти­христе — не отрицание Бога и Мессии, а то, что он не любит обоих, в особенности последнего. Своеоб­разная динамика повествования увенчивается доказа­тельством того, что человек, верующий в Христа, но не любящий его, неизбежно утрачивает веру и пре­вращается из христианина в слугу Антихриста.