Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Самые простые из его многочисленных друзей ви­дели в Соловьеве всего лишь непоколебимо верую­щего христианина и верного сына русской право­славной церкви, набожного молящегося и постника, аскета, погруженного в собственный внутренний мир, и готового помочь всем и каждому человека, для которого само собой разумелось отдать послед­нюю рубашку. Разумеется, все, чем они восхищались в великом мыслителе и борце за христианство, в нем было. Этого никогда не отрицали и самые чуткие психологи из друзей Соловьева. Даже Розанов, кото­рый всю жизнь не мог разобраться со своей дружбой-враждой к Соловьеву, разглядел светлый облик Соловьева — смиренного труженика в вертограде Господнем — и растроганно писал о нем. Ясно, что эта иконографическая трактовка справедлива, но не­достаточна. Рядом со светом, всю жизнь изливав­шимся из души Соловьева, в нем была ощутима и грозная тьма. Хочется верить, что разностороннее и многозначно важное положение, которого Соловьев добился для России в XX веке, объяснимо только то­гда, когда мы будем учитывать это взаимопроникно­вение света и мрака, глубокой, не нуждающейся в словах христианской мистики и сугубо рационально­го философского мистицизма, божественной свято­сти и опасного демонизма, христианского гностиче­ского учения о Софии и непринужденной эротики, пророческого дара и чуть ли не циничной само­иронии.

Под влиянием его революционных идей, внесен­ных им — мистиком и гностиком — в традиционное вероучение церкви, возникла в высшей степени зна­чительная, хотя и еретическая, философия религии Бердяева, а также софийные концепции теологиче­ских систем Булгакова и Флоренского.

Его воинствующее стремление вынести из церкви в мир христианские истины и сделать их дрожжами государственной, общественной и экономической жизни внесло свой вклад в освобождение русского христианства из лап цезаропапистской реакции и сделало возможным в XX веке контакт русской церк­ви с либеральными политиками и социалистами. В России это плодотворное начало духовной пере­ориентации было уничтожено большевизмом, зато в эмиграции оно доказало свою жизнеспособность бла­годаря трудам Булгакова, Бердяева, Семена Франка и др. К Соловьеву же восходит активное участие веду­щих русских иерархов, теологов, религиофилософов в экуменической работе на Западе, ведь именно он на протяжении десяти лет боролся за примирение веро­исповеданий.

Однако влияние Соловьева на русскую культуру XX века не ограничивается только сферой филосо­фии истории и религии: он был и художественным критиком, и весьма значительным поэтом, хотя но­вым формам особого значения не придавал. Поэзия и поэтика литературного символизма была бы абсо­лютно невозможна без его философии искусства, прежде всего без учения о Софии и философии люб­ви. Подруга Вечная его «Трех свиданий» загадочно взирает на нас со страниц многих стихотворений Бе­лого и целых сборников Блока. Ее культ, культ Свя­той Софии, на рубеже веков вышел за пределы лите­ратуры и распространился на жизнь широких кругов наиболее чуткой русской молодежи. Этот культ оп­ределял духовный лик их жизни и любви, в которых, не без вины Соловьева, смешивались истинно мисти­ческое чувство и двусмысленная мистификация.

Дальнейшее освещение вопроса о том, кем был Соловьев, будет дано в следующих главах, где речь пойдет об отражении его личности и творчества в жизни, и творчестве младших современников. Но и они не смогут до конца решить загадку Соловьева и облечь в слова невыразимое, что он унес с собой. С тем, что он явно и очевидно был не от мира сего, соглашаются все, знавшие его, независимо от того, дружили или враждовали они с ним, считали его свя­тым или искусителем.

Последний портрет Соловьева принадлежит перу Андрея Белого: «Громадные очарованные глаза, се­рые, сутулая его спина, бессильные руки, длинные, со взбитыми серыми космами прекрасная его голова, большой, словно разорванный рот с выпяченной гу­бой, морщины — сколько было в облике Соловьева неверного и двойственного! <...> Бессильный ребе­нок, обросший львиными космами, лукавый черт, смущающий беседу своим убийственным смешком... и — заря, заря!»

НИКОЛАЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ БЕРДЯЕВ

Жизнь

Русские крестьяне, встретив на сельской дороге Владимира Соловьева, просили у него благослове­ния. Они принимали его за священника, такова была его внешность. А малые дети показывали на него пальцем и спрашивали у мам, не это ли Бог-Отец. Несомненно, внешний облик Соловьева можно без ущерба стилизовать, представив в виде иконы.

Бердяева, хоть и носил он длинные волосы и окла­дистую бороду, как принято у священников, никто не принял бы за представителя духовенства. Портрет его не удался бы иконописцу, даже отдающему дань современности. Зато его с блеском воплотил бы жи- вописец-портретист в духе Веласкеса. Во внешности Бердяева было нечто романское — что-то от роман­ской пылкости и независимости.

Глядя на него в часы жарких споров, легче было представить его потомком средневековых рыцарей, гордо въезжающих по подъемному мосту в свой за­мок, нежели московских бояр, согбенно переступаю­щих порог низких палат.

У Бердяева, как и у Соловьева, заметно было проти­воречие между верхней частью лица и нижней. В хоро­шем настроении, когда он улыбался или негромко по­смеивался, в его печальных глазах под кустистыми бровями порой мелькало что-то радостно-солнечное. Но у рта неизменно залегали глубокие скептические складки. Иной раз лицо его выражало горькое отвраще­ние. Вот и в автобиографии он пишет, что безуспешно сражался со своим отвращением.

Бердяев родился в 1874 году, в златоглавом Кие­ве, столице домосковской Руси, — той Руси, которая, как писали в журнале «София», была более рыцарст­венной, светлой, легкой, более овеянной ветром за­падного моря и более сохранившей таинственную преемственность античного и первохристианского юга, чем московская, послетатарская Русь.

Однако Бердяев был тесно связан с Западом не только местом своего рождения, но и благодаря сво­им предкам. Его бабка — урожденная графиня Шуа- зель, мать — урожденная княжна Кудашева, наполо­вину француженка. Она получила французское вос­питание, выросла в Париже. Переписку она вела на французском языке и, несмотря на то что была пра­вославной, молилась по французскому молитвеннику своей матери.