Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература
Далее (в "Рассуждениях") он высказывается еще более позитивно в выражениях, которые бы весьма одобрил архиепископ Лод[313]:
"Государи или республики, желающие остаться неразвращенными, должны прежде всего уберечь от порчи обряды своей религии и непрестанно поддерживать к ним благоволение, ибо не может быть более очевидного признака гибели страны, нежели явное пренебрежение божественным культом"[314].
В той же главе он продолжает показывать, как пренебрежение религией, вызванное нестроениями в Римской Церкви, способствовало краху Италии. Что национальная церковь, такая, как англиканская, могла бы показаться Макиавелли наилучшим установлением для христианской республики, очень даже возможно; но что религиозное установление того или иного рода необходимо для нации, в этом он уверен. Если его слова были истиной в те времена, они продолжают быть ею и сейчас. Если же говорить о "личной" вере Макиавелли, она, судя по всему, была столь же подлинной и искренней, как у всякого человека, не специалиста-богослова, но прежде всего специалиста в делах государственных. Когда он умирал, священник совершил над ним последние таинства. Он абсолютно ясно видел и инстинктивно знал, что усилия такого человека, как Савонарола[315], не могут принести ничего хорошего; его не устраивал не столько дух Савонаролы, сколько противоречие между методами Савонаролы и хорошего государственного управления. Однако с разрушительным умом, вроде вольтеровского, конструктивный по преимуществу ум Макиавелли не мог бы иметь ничего общего.
Из некоторых глав "Государя" и из "Диалогов о военном искусстве"[316] становится совершенно ясно, что при анализе ведения военных действий Макиавелли всегда заинтересован чем-то позитивным и конструктивным. В военных действиях, в военном управлении, в осуществлении оккупации моральные аспекты интересуют его не меньше чисто технических. В своих заметках о колонизации, о методах оккупации иностранной территории, а также в непрестанных предостережениях от использования наемных войск он всегда приводит в качестве примера для подражания патриотического государя и патриотически настроенных граждан. Государь, являющийся всего лишь предводителем войска, вызывает в нем мало энтузиазма, об империи, вроде наполеоновской, он бы с самого начала сказал, что она долго не продержится. Нельзя вечно управлять людьми против их воли; с некоторыми народами это вообще неосуществимо; но если уж вам придется властвовать над народами совершенно чуждыми и низшими (имеется в виду — не преуспевшими в искусстве управления), в этом случае надо использовать все способы, чтобы их ублажить и убедить в благодетельности для них вашего правления. Свобода — это хорошо, но еще важнее — порядок; поддержание порядка оправдывает все средства. Однако его солдаты должны быть при этом солдатами-гражданами, сражающимися за что-то действительно ценное; государь же должен всегда быть государственным деятелем, а воином — только в случае необходимости.
Любое изложение взглядов Макиавелли может быть только фрагментарным. Несмотря на свою конструктивность, он не строитель систем; его мысли можно без конца повторять, но не обобщать. Возможно, именно из-за такой характерной для него удивительной точности видения и высказывания он не сумел создать "системы"; ведь система почти неизбежно требует легких искажений и умолчаний, Макиавелли же ничего не пожелал бы исказить или опустить. Однако еще более любопытно, что никакое изложение или пересказ его мыслей не способны, судя по всему, дать представление ни о его собственном величии, ни о преувеличенной и двусмысленной славе, сопровождавшей его имя. Знакомясь с ним впервые, мы не получаем впечатления ни о его великой душе, ни о его демоническом интеллекте; перед нами всего-навсего скромный и честный наблюдатель, записывающий факты и свои комментарии, при этом настолько верные, что они кажутся элементарно плоскими. Уникальная грандиозность его фигуры доходит до нас только после медленного усвоения его трудов, где мы неоднократно сталкиваемся с поражающими воображение контрастами между такого рода честностью и элементарной лживостью, уклончивостью и изворотливостью, изначально характерными для человеческого ума. Это совершенно не означает, что мысль Макиавелли была одиноким исключением. Французский автор Шарль Бенуа[317] посвятил целое исследование тому, что он называет "Макиавеллизм до Макиавелли". Параллельные явления имели место и в его собственные времена. Вряд ли Макиавелли был знаком с Коммином[318], однако образ мыслей и восприятие действительности великого бельгийского дипломата, столь долго находившегося на службе у Людовика XI, весьма близки к макиавеллевским. И все же, у Макиавелли, помимо разницы в подходах, духовное начало чище и интенсивнее.
Страстный национализм Макиавелли вряд ли мог быть понятым в его эпоху, особенно соотечественниками. Однако честность его помыслов такова, что с трудом доступна для понимания в любое время. Начиная с самого первого его сочинения, судя по всему, потрясали и ужасали Европу. От потрясения люди избавиться не могли; от ужаса они спасались тем, что превращали его в наводящую ужас мифологическую фигуру. Даже в Италии, как свидетельствует Шарбоннель в книге "Итальянская мысль XVI века"[319], его идеи были немедленно извращены. Папы и государи, похоже, взяли из его книг то, что им было нужно, но не то, что Макиавелли хотел донести до них. И чем далее за пределы страны проникали его труды, тем сильнее становились искажения. Во Франции, особенно среди гугенотов[320], они породили особенно яростных оппонентов. В лучшем случае в нем видели умного сикофанта[321], дающего советы тиранам, как надо угнетать своих подданных. Не только участники французских религиозных распрей, но и politiques[322], особенно Жан Воден, яростно набросились на него. Воден не мог вынести похвал Макиавелли по адресу Цезаря Борджиа в "Государе"[323]; хотя для любого, кто прочтет книгу без предубеждения, станет ясно, по какому поводу и с какими оговорками Макиавелли отпускает свои похвалы. В Англии Томас Кромвель[324] и другие с почтением относились к его трудам, хотя вряд ли вероятно, что они понимали их хоть в каком-то отношении лучше. Общее впечатление о Макиавелли в Англии целиком составилось под французским влиянием, после появления перевода "Анти-Макьявеля" Жантийе[325]. По мере продвижения по Европе от первоначальных идей Макиавелли мало что сохранилось. Цивилизация во Франции была в определенных отношениях ниже итальянской, а в Англии даже не могла достичь уровня французской. Достаточно сравнить развитие стиля прозы на трех языках. Макиавелли — мастер прозаического стиля на все времена; его проза зрелая. Ничего равного ей не наблюдалось во Франции до Монтеня, а ведь Монтеня французская критика не считает классиком. Ничего сравнимого с этим не появилось в Англии до Гоббса и Кларендона[326]. Однако к тому времени, когда цивилизации всех трех стран оказались на одном уровне, мы видим повсюду одно ухудшение. Монтень ниже Макиавелли, а Гоббс ниже Монтеня. Сценические вариации на темы Макиавелли в Англии были каталогизированы Эдвардом Мейером в книге "Макиавелли и елизаветинская драма"[327] и недавно разобраны под более философским углом зрения м-ром Уиндемом Льюисом в его чрезвычайно интересном исследовании Шекспира под названием "Лев и Лис"[328]. Свидетельство впечатления, произведенного Макиавелли, и одновременно ложности этого впечатления мы видим в фигуре Ричарда III[329].
В конечном итоге возникает вопрос: что же есть в фигуре Макиавелли такого, чтобы произвести на европейские умы столь грандиозное, ни с чем не сравнимое впечатление, и почему европейское сознание сочло необходимым так абсурдно деформировать его доктрину? Тому имеются, конечно, свои причины. Французское, а еще более, английское воображение оказалось заполонено представлением об Италии как о родине фантастических, злонамеренных и дьявольских преступлений, подобно тому, как сейчас оно заполонено славой Чикаго или Лос-Анджелеса, что в свою очередь расположило это воображение к созданию мифического воплощения всех этих ужасов. Однако в еще большей степени создание отталкивающей фигуры человека, который слишком по-своему воспринял ортодоксальный взгляд на первородный грех, было предопределено ростом протестантизма; а Франция, как и Англия, была тогда в значительной степени протестантской страной. Кальвину, придерживавшемуся еще более крайних и, конечно же, более ложных взглядов на человечество, нежели Макиавелли[330], так и не пришлось испытать такого же рода посрамления; но когда неизбежная реакция на кальвинизм родилась в недрах кальвинизма и пришла из Женевы в виде доктрины Руссо[331], она оказалась в высшей степени враждебной Макиавелли. Ибо Макиавелли — доктор, предлагающий средства лечения, а конкретные средства всегда невыносимы для всех экстремистов. Фанатика еще можно перенести. Неудачи фанатизма, вроде той, что потерпел Савонарола, обеспечивают ему терпимость и даже одобрительную поддержку со стороны потомков. Но Макиавелли не был фанатиком; он просто высказывал правду о человечестве. Мир человеческой мотивации, который он описывает, правдив; это, так сказать, человечество без добавки высшей Благодати. Его, таким образом, могут вынести только люди, обладающие твердыми религиозными убеждениями; кредо, высказанное Макиавелли, никоим образом не может согласоваться с усилиями последних трех столетий дополнить религиозную веру верой в Человечество. Лорд Морли высказывает столь характерное для нашего времени восхищение с оттенком неодобрения по отношению к Макиавелли, когда сообщает, что последний хоть и видел очень ясно то, что он видел, зато видел только половину правды о человеческой природе. На самом же деле, чего Макиавелли в человеческой природе действительно не видел — это мифа об изначальной доброте человека, который для нынешнего либерального сознания заменяет веру в Благодать Божию.
Макиавелли легко восхищаться чисто сентиментально. Одна из таких сентиментальных и театральных поз, которые принимает человеческая природа, — а человеческая природа неисправимо театральна, — это поза "реалиста", человека, которого "не проведешь", которому по душе "грубая откровенность" или "цинизм" Макиавелли. Это форма самоудовлетворенности и самообмана, она всего лишь поддерживает миф о Макиавелли, тянущийся от "Мальтийского еврея" Марло до Ницше[332]. В елизаветинской Англии репутация Макиавелли просто бессознательно поддерживалась, чтобы подпитывать вечно возникавшую тенденцию к манихейской ереси[333]: желанию создать себе дьявола для поклонения. Еретические импульсы оказались довольно упорны; они проявляются и в Сатане Мильтона, и в Каине Байрона. Но с такими поблажками человеческим слабостям Макиавелли просто не по пути. У него не было никакой склонности к театрализации; поэтому людям, чтобы хоть как-то его принять, пришлось сделать из него драматическую фигуру. История его репутации — это история попыток человечества оградить себя, соорудив защитную броню фальши против любого слова правды.
В качестве упрека довольно часто говорилось, будто Макиавелли не делает ни одной попытки "убедить" оппонента. Разумеется, он не был пророком. Ибо первой его заботой всегда была правда, а не убеждение; это оказалось одной из причин того, что его проза — не только великая итальянская проза, но образец стиля на любом языке. Он в каком-то смысле Аристотель в политике. Но "в каком-то" — не потому, что видение его искажено или в суждениях есть предубежденность, и не потому, что ему не хватает интереса к моральной стороне дела, просто он был охвачен одной страстью: желанием единства, мира и процветания для своей страны. Именно эта чистота и однонаправленность страсти делают его великим писателем и навсегда одинокой фигурой. Никто никогда не был меньшим "макиавеллистом", чем Макиавелли. Только чистые сердцем могут столько выболтать о человеческой природе, сколько Макиавелли. Циник такого никогда не сделает; циник всегда нечист и сентиментален. Зато понять, почему Макиавелли сам не стал успешным политиком, довольно просто. Во-первых, он не обладал способностью к самообману и театрализации. Рецепт dors ton sommeil de brute[334] [335] применим ко многим случаям. Кальвин и Руссо — два из них. Однако полезность Макиавелли заключается в его вечном призыве исследовать слабость и нечистоту собственной души. Мы не склонны забывать его политические уроки, но его исследование человеческой души можно слишком легко проглядеть.
Комментарии
"Никколо Макиавелли" ("Niccolo Machiavelli"). Впервые — 16 июня 1927 г. в "Times Literary Supplement" (без подписи). Перевод выполнен по изданию: T.S. Eliot. For Lancelot Andrewes. Essays on style and order. L.: Faber and Faber, 1970. Публикуется впервые.
Никколо Макиавелли (1469–1527) — итальянский политический мыслитель, деятель и писатель. Противник Медичи, после их изгнания в 1494 г. — секретарь Совета десяти Флорентийской республики; после их реставрации в 1512 г. сослан в имение близ Флоренции, где написал большинство своих сочинений. Элиот упоминает его знаменитый трактат "Государь" (1513, изд. 1532, на русский переведен неоднократно) и "Рассуждения о первой декаде Тита Ливия" (1513–1519, рус. пер. 1869). Идеал Макиавелли — умеренно демократическая республика, возникающая на основе единого государства, но надежды на объединение раздробленной Италии он возлагал на сильного государя, во имя великой цели использующего любые средства (отсюда понятие "макиавеллизм" как синоним аморальной политики, неразборчивой в средствах).
"Мысли" Паскаля