Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература

Несколько лет назад я решил, что пора совершить над собой усилие и определить наконец свое отношение к Гёте: не только, чтобы исправить допущенную по отношению к нему несправедливость — сколько таких литературных промахов на нашей совести! — но и ради возможности дальнейшего саморазвития, пренебрегать коим преступно. Иметь такое желание — уже важно: тем самым ты признаешь, что Гёте — один из Великих Европейцев. Надеюсь, теперь читатель поймет, как два вопроса — изменение моего отношения к Гёте и определение того, кто является Великими Европейцами, — слились в моем сознании, и я уже не мог рассматривать один вопрос, не затрагивая другого.

Мне кажется, надежнее всего — взять несколько человек, чье право называться европейцами всемирно признано, и найти у них общие черты. Первым делом, обозначу границы моего выбора. Во-первых, я ограничусь поэтами, потому что поэзия — та область, где я чувствую себя увереннее всего и могу оценить истинное величие. Во-вторых, исключу из рассмотрения всех латинских и греческих поэтов. Причина, по которой я это делаю, обозначена в заголовке, который Теодор Геккер дал своему эссе о Вергилии: "Vergil, Vater des Abendlandes"[361] [362]. Великие поэты Греции и Рима, как и израильские пророки, не столько европейцы в средневековом или современном смысле этого слова, сколько прародители Европы. Только из-за наших общих истоков в литературах Греции, Рима и Израиля мы можем говорить о Европейской литературе; и если уж зашла об этом речь, скажу мимоходом, что будущее Европейской литературы напрямую зависит от того, насколько высоко мы будем почитать наших предшественников. Но в данном исследовании я не стану говорить о них. Некоторые поэты Нового времени, оказавшие большое влияние на чужие страны и языки, также не подходят для моей задачи. В Байроне мы имеем поэта определенного поколения и через это поколение ставшего поэтом всей Европы. В лице Эдгара По Америка произвела поэта, который, благодаря своему влиянию на три следующих друг за другом поколения, может считаться европейцем; однако точное положение и ранг этих поэтов до сих пор являются предметом споров и, возможно, так будет всегда, а я бы хотел ограничиться теми художниками, чьи достоинства неоспоримы.

Для начала определим критерии нашего отбора. Основных два: постоянство и универсальность. Великий европейский поэт должен не только занимать определенное положение в истории литературы — его творчество должно продолжать дарить радость и духовную поддержку всем последующим поколениям. Его влияние распространяется не только в рамках своего времени; он должен быть нужен каждому веку, и каждый век будет понимать его по-своему, давать его творчеству новую оценку. Он должен быть так же нужен читателям своего народа, говорящим на его языке, как и читателям других стран; его соотечественники должны чувствовать, что он — один из них и является их представителем за границей. Читателям разных народов и веков творчество Гёте видится по-разному, однако его значительность ни у одной нации, ни у одного поколения не подвергается сомнению. Историография работ, посвященных творцу такого масштаба, сама становится частью истории европейской мысли.

Нам, конечно, не под силу составить два списка; на одном перечислить имена великих поэтов, являющихся Великими Европейцами, а на другом — имена тех, кто не подходит под это определение. Думается, стоит ограничиться несколькими неоспоримыми именами, выяснить, что между ними общего, и постараться выработать приблизительное определение, которое будем прилагать впоследствии к другим поэтам. Полагаю, ни у кого не вызовут сомнения три имени: Данте, Шекспир и Гёте.

Здесь я должен предостеречь нас от возможной ошибки. Сомневаюсь, что можно называть поэта "Великим Европейцем", если он не великий поэт, но думаю, все согласятся, что существуют великие поэты, которые в то же время не являются Великими Европейцами. На самом деле я полагаю, что, когда мы называем писателя Великим Европейцем, мы выходим за пределы чисто литературной оценки, привнося сюда также исторический, социальный и этический критерий. Сравним Гёте с его более молодым английским современником, Уильямом Вордсвортом. Несомненно, Вордсворт — великий поэт, если это определение чего-то значит; в своих лучших творениях он превосходит Байрона и не уступает Гёте. В определенный момент его влияние на английскую поэзию было решающим: его имя знаменует эпоху. Однако для других европейских народов он никогда не значил так много, как для соотечественников, да и у соотечественников он не превзошел в популярности того же Гёте. Точно так же — но здесь я не стану говорить с той же уверенностью — Гёльдерлин временами взлетал выше Гёте, однако и его не назовешь такой же крупной европейской фигурой. Я не собираюсь сейчас перечислять различия между этими двумя типами поэтов, хочу только в этом контексте напомнить, что, если Данте, Шекспир и Гёте, бесспорно, европейские писатели, то не только потому, что они считаются великими поэтами у себя на родине. Без этого они не были бы Великими Европейцами, но их величие в европейском масштабе обусловлено причинами более сложными, более всеобъемлющими, чем превосходство над прочими поэтами, пишущими на их родных языках.

Говоря о Шекспире и Гёте (к Данте это не относится), трудно не впасть в искушение и не вспомнить о созданных ими двух мифологических образах: Гамлете и Фаусте. В наше время Гамлет и Фауст стали европейскими символами. В этом они схожи с Одиссеем и Дон Кихотом, каждый из которых глубоко национален и одновременно близок всем нам. Есть ли больший грек, чем Одиссей, больший испанец, чем Дон Кихот, больший англичанин, чем Гамлет, больший немец, чем Фауст? И все же все они вошли в наши души, все они помогли — в этом роль таких фигур — познать европейцам самих себя. Поэтому у нас может появиться искушение причислить Шекспира и Гёте к европейским художникам просто потому, что они создали героев европейской мифологии. И все же и "Гамлет", и "Фауст" — только части возведенных Шекспиром и Гёте величественных конструкций, которые значительно умалились бы, оставайся они единственными произведениями этих писателей. Шекспир и Гёте занимают такое высокое положение не только из-за этих шедевров, но благодаря всему их творчеству. С другой стороны, Сервантес для тех из нас, кто не знает достаточно хорошо испанскую литературу, — автор одной книги, и, какой бы великой она ни была, этого недостаточно, чтобы поставить Сервантеса в один ряд с Данте, Шекспиром и Гёте. "Дон Кихот", без сомнения, принадлежит к тем избранным произведениям, которые выдерживают испытание на то, чтобы быть причисленными к Европейской литературе, другими словами, без знания этой книги (которую надо не только прочитать, но и впитать в себя) ни один европеец не может считаться полностью образованным. Однако мы не можем утверждать, что для образованного европейца необходимо знать творчество Сервантеса в той степени, в какой он должен знать Данте, Шекспира и Гёте. Как автор одной книги, Сервантес для нас целиком в ней; можно сказать, что он — Дон Кихот, объясняющий себя. А какое произведение Данте, Шекспира или Гёте можем мы вырвать из всего их наследия и сказать, что именно оно дает нам в полной мере представление о каждом из них? Когда мы говорим, что не можем знать Сервантеса, как знаем этих трех европейцев, это нисколько не умаляет его значения. Я не стану совершать ошибку, отделяя этих писателей от их творчества и идеализируя их как личностей, хотя, особенно с Гёте, о котором осталось много свидетельств как о человеке, это легко можно сделать. Я говорю о них только как о творцах, творцах трех миров, которые они создали, чтобы навечно остаться в европейской истории.

В первую очередь я отмечу как самое очевидное, что произведения всех этих писателей отвечают трем общим характеристикам: ИЗОБИЛИЕ, РАЗМАХ, ЕДИНСТВО. Изобилие: все они написали множество сочинений, и ничто из написанного не является мелким или незначительным. Под Размахом я подразумеваю широту взглядов, способность понимать и сопереживать. Разнообразием интересов, универсальной любознательностью и глубиной ума они превосходят большинство людей. У кого-то есть стихотворный дар, другие обладают неиссякаемой любознательностью, но Данте, Шекспир и Гёте отличаются тем, что у них широта интересов и любознательность пребывают в согласии, образуя Единство. Трудно дать определение этому "единству", можно лишь сказать, что каждый из них показывает нам самое Жизнь, Мироздание, и в этой картине каждый европеец из любого века увидит что-то свое.

Нет необходимости подробно останавливаться на многообразных интересах и делах Данте и Гёте. Что касается Шекспира, то он ограничил себя или был вынужден ограничиться сферой театра: однако, приняв во внимание огромный круг тем и множество характеров в его драматическом наследии, а также бесконечное разнообразие творческих приемов и их непрерывное совершенствование, постоянное привлечение все новых проблем, нам придется признать, что, по крайней мере, по "изобилию" и "размаху" Шекспир превосходит тех немногих писателей, сочинявших для театра, которые равны ему как драматурги и поэты. Что до Единства, то мне кажется, что неразрывная связь политических, теологических, нравственных и поэтических задач, которые ставил перед собой Данте, слишком очевидна и не нуждается в пояснениях. Исходя из собственного опыта, осмелюсь утверждать, что творчество Шекспира настолько цельно, что вы не только не поймете поздние пьесы, не ознакомившись с ранними, но не поймете и ранние, не прочитав поздние. Единство творчества Гёте выявить не так просто. Прежде всего оно гораздо разнообразнее, чем творчество двух остальных. Должен признаться, что многого у него я не знаю или знаком только поверхностно, так что я далеко не самый компетентный защитник его интересов. Скажу только, что искренне верю, что чем лучше я буду знать его произведения — каждый том самого полного собрания сочинений, — тем больше будет крепнуть моя уверенность во внутренней цельности его творчества. Тест сводится к следующему: помогают ли отдельные произведения писателя лучше понять остальное творчество?

Рискну подкрепить это утверждение еще одним соображением, которое, весьма вероятно, вызовет возражения. Большую часть жизни я считал как само собой разумеющееся, что научные воззрения Гёте — его теории о видах растений, минералогии и цвете — всего лишь проявление эксцентричности, позволительной для человека с такой повышенной любознательностью, забредшего в области, для работы в которых у него не было соответствующей подготовки. Даже теперь я не пытаюсь читать его сочинения на эти темы. Полное единодушие специалистов, дружно высмеивавших теории Гёте, было поначалу тем, что заставило меня задуматься, а точно ли неправ Гёте и не могут ли ошибаться его критики. Затем, несколько лет спустя, мне в руки попала книга "Человек или материя" доктора Эрнста Лepca, в которой поддерживались взгляды Гёте. Доктор Лерс — ученик Рудольфа Штейнера[363], а, насколько мне известно, учение Рудольфа Штейнера считается весьма выпадающим из общепринятых норм, но это уж не мое дело. Доктор Лерс надоумил меня предположить, что научные теории Гёте каким-то образом соотносятся с его художественными творениями, что один и тот же творческий импульс стремится проявить себя в обеих областях, и весьма неразумно называть полным вздором в сфере научных исследований то, что мы принимаем как вдохновенную мудрость в поэзии. К этой мысли я еще вернусь по другому поводу; сейчас же, рискуя выставить себя на посмешище, скажу, что после такого высказывания доктора Лерса о научных взглядах Гёте, я понимаю "Фауста" лучше, чем раньше, — к примеру, начало второй части; теперь я считаю вторую часть более великой, чем первая, хотя превосходящие меня ученостью люди всегда внушали мне обратное.

В наших попытках постичь сущность таких людей, как эти трое, о которых я постоянно говорю, мы должны постараться проникнуться всеми их интересами. В литературоведении — такой области деятельности, которая должна постоянно обозначать свои границы, и в то же время постоянно нарушать их, — существует одно необходимое правило: когда критик выходит за пределы очерченной границы, он должен делать это предельно сознательно. Вряд ли можно понять Данте, Шекспира или Гёте, не касаясь их взглядов на вопросы богословия, философии, этики и политики; а в случае с Гёте нам придется проникнуть тайным образом, без "пропуска" еще и в запретную зону науки.

Моя аргументация или, скорее, защита пока ни к чему не привела. Я просто утверждал, что в творчестве Данте, Шекспира и Гёте есть Изобилие, Размах и Единство. Изобилие и Размах видны невооруженным глазом, а чтобы обнаружить Единство, надо приложить определенные усилия. Приняв как данность, что Данте, Шекспир и Гёте — три великих Европейца, мы должны теперь найти эти свойства в каждом писателе, прежде чем счесть его им равным. Однако может случиться так, что автор обладает Изобилием, Размахом и Единством, но не дотягивает до Великого Европейца. Думаю, к трем позитивным характеристикам нужно прибавить еще одну. Но перед тем как подступить к этой последней задаче, нам следует обсудить еще один термин: УНИВЕРСАЛЬНОСТЬ.

Насколько мы можем судить по трем избранным фигурам, истинно Европейский писатель является в той же мере представителем своего отечества, нации и языка, как и любые другие не столь значительные писатели, творчество которых, за несколькими исключениями, интересно только их соотечественникам. Можно даже утверждать, что Данте, Шекспир и Гёте — не только в высшей степени выражают дух итальянского, английского и немецкого народов, но и той местности, где родились. Очевидно, что их творчество нисколько не теряет от присутствия некоторого местного колорита, хотя в произведениях каждого есть много такого, что близко только их соотечественникам. Они привязаны к определенной местности, что выражается в точности и реальности образов: ведь быть человеком означает знать и любить какой-то уголок Земли, откуда ты родом, а такие гениальные личности, как те, о которых мы говорим, переживают это острее остальных. Европеец, не имеющий этого, — абстрактная фигура, лишенная определенности, говорящая на всех языках без местного и иностранного акцента. А поэт — наименее абстрактное существо из всех людей, потому что он, как никто другой, привязан к родному языку; он даже не может позволить себе знать иностранный язык так же хорошо, как родной: ведь поэт всю жизнь изучает возможности собственного языка. Неразрывную связь поэта со своим народом, зависимость от него и воплощение в себе его основных черт — все эти свойства не надо отождествлять с патриотизмом (сознательной реакцией на особые обстоятельства), хотя это именно та связь, которая порождает наиболее благородные патриотические устремления. У поэта особая сращенность со своей нацией, она даже может находиться в противоречии с патриотическими чувствами многих его соотечественников.

И еще один момент: совсем необязательно, что Европейского поэта легче переводить, чем других поэтов, чье творчество представляет интерес только у граждан их стран. Его легче переводить, чем второстепенного поэта, только в одном смысле: когда переводишь творца, подобного Шекспиру, на другой язык, то, даже утратив многое из оригинала, достаточно много передашь: слишком насыщен текст. Что поддается переводу? Сюжет, драматургическая фабула, впечатления действующих персонажей, образ, композиция. Но магия текста, музыка речи и то значение, которое заключено в музыке, не поддается переводу. Однако мы никак не подойдем к сути дела; пока мы только попытались определить, что делает поэта переводимым, и ни словом не обмолвились, почему о Данте, Шекспире и Гёте, в отличие от других поэтов, можно говорить, что они принадлежат не только своему народу, но и всем европейцам.

Думаю, можно без особого труда принять бесспорный парадокс: что Великий Европейский поэт является в то же самое время представителем определенного народа, страны и местной культуры, представителем более ярким, чем поэт, признанный только соплеменниками. Мы чувствуем, что такой поэт, какой бы национальности он ни был, — и наш соотечественник тоже, хотя он представитель, один из величайших представителей своей нации: поэт такого масштаба помогает своему народу лучше понять себя и одновременно помогает в том же и другим народам. А вот каким образом он связан со временем — вопрос потруднее. Как, выражая свое время, ему удается не терять значительность и в другие эпохи?