Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература

Моя тема затрагивается также и иной разновидностью христианских писателей, а именно — церковными публицистами. Тема Церкви и Государства, опять же, не является моей первоочередной заботой. Не является, за исключением тех случаев, когда оказывается объектом газетной эксплуатации, — темой, привлекающей внимание большинства публики; в тех же случаях, когда интерес публики особенно возбужден, публика никогда не оказывается достаточно хорошо информированной, чтобы иметь право на собственное мнение. Моя тема предваряет постановку проблемы Церкви и Государства: она включает эту проблему в расширительных терминах и в самых общих очертаниях. Обычно существующее Государство полагают как данность, и уже после этого задают вопрос: "Какая Церковь?" Однако, прежде чем рассматривать, какими должны быть отношения Церкви и Государства, нам следовало бы прежде спросить: "Какое Государство?" Существует ли некий смысл, в каком мы можем говорить о "Христианском государстве", — некий смысл, в каком Государство может рассматриваться как христианское? Ибо, если даже природа Государства такова, что мы не можем говорить о нем в его Идее как о Христианском или нехристианском, — все же очевидно, что реальные Государства могут различаться в такой степени, что отношение Церкви к Государству будет определяться в диапазоне от явной враждебности до более или менее гармоничного сотрудничества различных институтов в одном обществе. То, что я понимаю под Христианским государством, не есть какая- либо определенная политическая форма, — но всякое Государство, какое было бы пригодно для Христианского общества, всякое Государство, какое Христианское общество развивало бы для себя. Существует, как я знаю, немало христиан, полагающих, будто самоопределение Церкви в отношении к Государству не является необходимостью для Христианского общества, и я намереваюсь на последующих страницах указать основания для того, чтобы думать иначе. Здесь стоит отметить лишь то, что ни классические английские трактаты о Церкви и Государстве, ни современные дискуссии на данную тему не предоставляют помощи, столь мне необходимой. Ибо более ранние трактаты, как и многие другие, чуть ли не вплоть до настоящего дня, полагают существование Христианского общества за нечто само собой разумеющееся; современные же авторы иногда допускают, что то, что мы имеем, является обществом языческим, — и это именно те предположения, которые мне бы хотелось подвергнуть анализу.

Ваше мнение о том, что может быть сделано для нашей страны в будущем, и каковы при этом должны быть отношения Церкви и Государства, будет зависеть от того, какой видится вам современная ситуация. Мы можем выделить три отчетливых исторических момента: тот момент, когда христиане являют собой новое меньшинство в обществе однозначно языческих традиций — это положение, вряд ли повторимое в каком-либо обозримом будущем; далее, тот момент, когда общество в целом может быть названо христианским, будь то в едином теле Церкви или на предварительной либо последующей стадии разделения на секты; и, наконец, тот момент, когда христиан следует признать как меньшинство (статичное или уменьшающееся) в обществе, переставшем быть христианским. Достигли ли мы третьего момента? Разные аналитики будут давать разные оценки, но я отметил бы, что существуют две точки зрения для двух контекстов. Согласно первой, общество перестало быть христианским, когда произошел отход от религиозного жизнеустройства, когда поведение перестало регулироваться ссылкой на христианские принципы и когда, вследствие упомянутого, преуспеяние в этом мире стало для индивида или для группы единственной сознательной целью. Другой точкой зрения, встречающей гораздо меньше понимания, оказывается та, согласно которой общество не перестанет быть христианским до тех пор, пока оно не станет положительно каким- либо еще. Мое убеждение заключается в том, что мы ныне имеем культуру по большей части негативную, но в той мере, в какой она позитивна, по-прежнему остающуюся христианской. Я не думаю, что она может и далее оставаться негативной, так как негативная культура перестает быть действенной в мире, где экономические, равно как и духовные силы доказывают действенность тех культур, которые, даже будучи языческими, — позитивны; и я верю, что выбор, нам предстоящий, — это выбор между созданием новой христианской культуры и приятием культуры языческой. И то, и другое предполагает радикальные перемены; однако я верю, что большинство из нас, столкнись мы сейчас со всеми теми изменениями, что произойдут через несколько поколений, предпочло бы христианство.

Полагаю, не каждый согласится с тем, что наши нынешние организация и характер общества, — обнаружившие по-своему высокие успехи в течение девятнадцатого века, — "негативны"; многие станут утверждать, что британская, французская и американская цивилизации по-прежнему представляют собой нечто позитивное. Другие же будут настаивать на том, что если культура негативна, то негативная культура и есть именно то, что нужно. В качестве опровержения можно привести два четких аргумента: один аргумент — принципиальный: такая культура нежелательна; другой аргумент — фактический: ей придется исчезнуть в любом случае. Защитники существующего порядка не замечают либо того, сколь мало в нем осталось от позитивного христианства, либо того, как далеко он продвинулся в направлении чего-то совсем иного.

Существует два класса людей: говорить с одними трудно, говорить с другими — тщетно. Второй, — более многочисленный и упрямый, чем это может показаться вначале, ибо он представляет состояние ума, в которое все мы склонны впадать вследствие природной лени, — включает в себя тех, кто не способен поверить, что положение вещей когда-либо изменится по сравнению с существующим в данный момент. Время от времени, — возможно, под влиянием убедительных слов какого-нибудь проповедника или публициста, — они могут переживать мгновения тревоги или надежды, однако непобедимая инерция воображения заставляет их продолжать вести себя так, будто ничто никогда не изменится. Те, с кем говорить трудно, но, возможно, не тщетно, — это люди, верящие, что великие перемены должны произойти, но толком не знающие, что в них неизбежно, что возможно, а что — желательно.

До самого последнего времени Западный мир символизировался двумя понятиями, которым он приписывал святость, — "либерализм" и "демократия". Два этих термина не являются тождественными или неразделимыми. Термин "либерализм" более очевидно двусмыслен и ныне не в большом почете; но термин "демократия" находится на вершине своей популярности. Когда термин столь прославляем всеми, как ныне "демократия", я начинаю сомневаться, означает ли он вообще что-либо, ибо означает слишком многое: он достиг, похоже, статуса императора Меровингов[5], при упоминании имени которого сразу начинали искать глазами владетеля замка. Некоторые заходят настолько далеко, что утверждают, как нечто само собой разумеющееся, что демократия есть единственный режим, совместимый с христианством; с другой стороны, это слово все еще продолжают употреблять люди, симпатизирующие нынешнему правительству Германии. Вот если бы кто-то хоть раз занялся критикой понятия "демократия", я бы, может, обнаружил, что оно означает. Конечно, в известном смысле Британия и Америка демократичнее Германии, однако, с другой стороны, защитники тоталитарной системы могут представить вполне веский довод: то, что мы имеем, — не демократия, но финансовая олигархия.

М-р Кристофер Доусон считает, что "недиктаторские государства сегодня воплощают собой не либерализм, но демократию", и далее предсказывает приход этих государств к своего рода тоталитарной демократии. Я согласен с его предсказанием, но если рассматривать не только недиктаторские государства, но и общества, в них функционирующие, заявление м-ра Доусона оказывается едва ли справедливым по отношению к тому, до какой степени идеи либерализма все еще пронизывают наше сознание и влияют на наше отношение к жизни. То, что в либерализме кроется тенденция к чему-то совершенно другому, возможно, заложено в его природе. Ибо он скорее склонен к освобождению энергии, нежели к накоплению ее, к расслаблению, нежели к укреплению. Это движение характеризуется не столь его целью, сколь исходным пунктом; оно всегда уходит от чего-то определенного, нежели к чему-то определенному стремится. Ведь исходный пункт для нас реальнее, чем место назначения; вероятно, к моменту прибытия туда оно представляет собой картину, весьма отличную от неясного образа, когда-то созданного воображением. Разрушая традиционные социальные навыки людей, расслаивая их естественное коллективное сознание на индивидуальные составляющие, давая права мнениям недалекого большинства, заменяя образование — обучением, поощряя скорее разумность, нежели мудрость, выскочку, нежели специалиста, внедряя понятие преуспеяния, альтернативой чему видится безнадежная апатия, — либерализм может вымостить дорогу для того, что представляет собой его собственное отрицание: для искусственного, механического или грубого, силового контроля, последнего отчаянного средства защиты от присущего либерализму хаоса.

Разумеется, я говорю о либерализме в смысле более широком, нежели любой из тех, что могут быть сполна подтверждены примерами из истории любой политической партии, и, равным образом, в смысле более широком, нежели любой из тех, в которых это понятие использовалось церковными публицистами. Действительно, эта тенденция либерализма может быть более ясно проиллюстрирована примерами из истории религии, нежели политики, где принципы в значительной степени ослаблены требованиями момента, где общий взгляд в большей мере заслоняется деталями и отвлекается реформами, каждая из которых действенна в своей ограниченной области. В религии либерализм можно охарактеризовать как прогрессирующий отказ от тех элементов исторического христианства, что представляются излишними или устарелыми, а также связанными с проявлениями и злоупотреблениями, ставшими законными объектами нападок. Однако, поскольку движение либерализма управляется скорее его истоками, нежели какой- либо целью, оно теряет силу после череды отрицаний, а когда ему нечего разрушать, ему нечего поддерживать и некуда идти. К религиозному либерализму, однако, я не испытываю более специфического интереса, чем к либерализму политическому: я исследую то состояние ума, которое, в определенных условиях может стать всеобщим и заразить как оппонентов, так и сторонников. И я был бы понят превратно, если бы сложилось впечатление, будто я считаю либерализм чем-то таким, что должно быть попросту отвергнуто и искоренено, как зло, коему имеется простая альтернатива. Он несет в себе необходимый негативный элемент; когда я говорил о нем самое худшее, это худшее относилось лишь к тому, что негативный элемент на службе позитивным целям вызывает сильные возражения. В том смысле, в каком либерализм выступает противоположностью консерватизма, оба могут быть одинаково отталкивающими: если первый может означать хаос, то последний — полное окаменение. Мы всегда сталкиваемся как с вопросом "что должно быть разрушено?", так и с вопросом, "что следует сохранить?", и ни либерализм, ни консерватизм, когда они не представляют собой философии, но существуют на уровне привычки, недостаточны для того, чтобы ими руководствоваться.

В XIX в. либеральная партия обладала своим собственным консерватизмом, а консервативная — своим собственным либерализмом; ни та, ни другая не имела своей собственной политической философии. Обладание политической философией не входит, собственно, в функции политической, то есть парламентской, партии: партия с политической философией является революционной партией. Политика политических партий меня не интересует. Не интересует меня и политика революционной партии. Если революционная партия достигнет своей подлинной конечной цели, ее политическая философия, в процессе роста, станет философией культуры в целом; если же она достигнет более доступной преходящей цели, ее политическая философия станет философией господствующего класса или группы в обществе, где большинство будет пассивно, а меньшинство — угнетаемо. Однако политическая философия не является просто формализованной системой, изложенной теоретиком. Непреходящая ценность таких трактатов, как "Политика" и "Поэтика" Аристотеля, основана на крайности, противоположной тому, что мы можем назвать doctrinaire (доктринерством). Подобно тому как его взгляды на драматическую поэзию выводились из постижения существующих произведений аттической драмы, его политическая теория основывалась на выявлении неосознанных стремлений, заложенных в афинской демократии периода расцвета. Его ограниченность — условие его универсальности; и вместо замысловатых теорий, целиком взятых из головы, он создал сочинения, исполненные универсальной мудрости. Таким образом, то, что я подразумеваю под политической философией, есть не столько даже осознанное определение идеальных целей народа, сколько понимание субстрата коллективного темперамента, способов поведения и неосознанных ценностей, которые в свою очередь обеспечивают материал для определения. Наша цель — не партийная программа, но — образ жизни для людей; как раз то, что тоталитаризм отчасти стремится возродить, а отчасти — навязать своим народам силой. Наш выбор ныне — это выбор не между одной абстрактной формой и другой, но выбор между языческой и неизбежно чахлой культурой, и культурой религиозной и неизбежно несовершенной.

Позициям и верованиям либерализма суждено исчезнуть — и они уже исчезают. Они принадлежат к той эпохе свободной эксплуатации, которая уже прошла; и опасность для нас ныне в том, что данный термин может означать лишь отсутствие порядка, плоды чего мы пожинаем, а не извечную ценность элемента отрицания. Философии, отрицающие либерализм, проистекают из него самого. Наше следование от либерализма к его явному концу при авторитарной демократии не осуществляется в едином темпе и во всех деталях. Имеется столько его центров, — Британия, Франция, Америка и доминионы, — что развитие западного общества в целом должно происходить медленнее, нежели развитие отдельных его частей, вроде Германии, а тенденции развития оказываются менее явны. Кроме того, убежденные сторонники этатизма[6] как контроля над отдельными сферами жизни могут быть ярыми свободолюбцами в других сферах и настаивать на охране "частной жизни", в чьих рамках каждый человек может руководствоваться своими собственными убеждениями или следовать собственным прихотям, в то время как эта сфера "частной жизни" незаметно становится все меньше и меньше, и может со временем исчезнуть совсем. Не исключено, что волна страха перед последствиями сокращения численности населения сможет даже привести к законодательству, требующему обязательного воспроизводства.

Если, далее, либерализм исчезает из философии жизни какого-либо народа, то что позитивного остается? Мы остаемся только с термином "демократия", для нынешнего поколения все еще несущим либеральную коннотацию с термином "свобода". Однако тоталитаризм может сохранить термины "свобода" и "демократия" и придать им свой собственный смысл, и его право на них не так легко опровергнуть, как это полагают распаленные страстью умы. Мы находимся в опасности оказаться без идеала, ни с чем, кроме неприязни ко всему, что поддерживается Германией и/или Россией, — неприязни, которая, будучи непереваренной мешаниной газетных сенсаций и предубеждений, может иметь в одно и то же время два результата, кажущиеся на первый взгляд несовместимыми. Она может заставить нас отвергнуть возможные пути к собственному улучшению, поскольку в таком случае мы бы оказались обязаны ими примеру одной из этих стран или их обеих; и она, равным образом, может сделать нас всего лишь имитаторами а rebours (наоборот), заставляя некритически принимать едва ли не любую позицию, отвергаемую противоположной стороной.

Мы живем в настоящее время в некоем мертвом штиле между противоборствующими ветрами разных доктрин, — в тот период, когда одна политическая философия утратила свою неоспоримость в качестве руководства для поведения, хотя по- прежнему остается единственной философией, способной стать несущей конструкцией для публичного выступления. Это крайне неблагоприятно для английского языка; именно отсутствие ясности, в чем все мы повинны, а отнюдь не индивидуальное лицемерие, ответственно за пустоту многих заявлений, исходящих от политиков и церкви. Стоит лишь просмотреть всю массу газетных передовиц, всю массу политических увещеваний, чтобы оценить тот факт, что хорошая проза не может создаваться людьми без убеждений. Фундаментальное возражение фашистской доктрине, — возражение, скрываемое нами от самих себя, поскольку оно может прозвучать столь же осуждающе и для нас самих, — заключается в том, что доктрина эта — языческая. Имеются также и другие возражения, в политической и экономической сферах, но их мы не можем с достоинством предъявить до тех пор, пока не наведем порядка в своих собственных делах. Существуют и иные возражения, — против подавления, насилия, жестокости, — однако, сколь бы сильно они ни ощущались нами, все это — возражения, предъявляемые средствам, а не целям. Верно, что иногда мы используем слово "языческий" и в том же контексте ссылаемся на самих себя как на "христиан". Однако мы всегда уклоняемся от реальной проблемы. Наши газеты сделали все, что могли, со специально подброшенной им идеей "германской национальной религии", эксцентричной выдумкой, не намного оригинальней некоторых культов, поддерживаемых в англосаксонских странах; эта "германская национальная религия" весьма комфортна, ибо убеждает нас в том, что уж наша-то цивилизация —: христианская; она помогает скрыть тот факт, что наши цели, как и цели Германии, — материальны. И при всем этом мы менее всего хотели бы поставить под вопрос "христианство", которое при всех данных обстоятельствах мы, как сами утверждаем, исповедуем.

Если же мы, все-таки, пришли к убеждению, что единственной альтернативой постепенному и лукавому приспособлению к тоталитарной бездуховности, — причем шаг к ней уже сделан, — является стремление к христианскому обществу, нам тогда следует рассмотреть и то, какой тип общества мы имеем в данное время, и то, каким христианское общество могло бы быть. Нам также следовало бы находиться в полной уверенности относительно того, чего именно мы хотим; ибо, если ваши реальные идеалы — идеалы материального успеха, то чем скорее вы осознаете этот факт и его последствия, тем лучше. Тех, кто в самодовольстве или отчаянии полагает, что цель христианизации призрачна, я не пытаюсь здесь переубедить. Тем, кто осознает, что означает для нас хорошо организованное языческое общество, мне сказать нечего. Однако стоило бы также вспомнить, что навязывание языческой теории государства не означает всецело языческого общества. Компромисс между теорией государства и традицией общества существует в Италии, стране по-прежнему преимущественно аграрной и католической. Чем более индустриально развита страна, тем легче в ней процветать материалистической философии, и тем более смертоносной будет эта философия. Британия была высокоразвитой индустриальной страной дольше других стран. И тенденция неограниченного промышленного развития должна привести множество мужчин и женщин — из всех классов — к тому, что они окажутся оторванными от традиции, отчужденными от религии, легко восприимчивыми к массовому внушению — иными словами, окажутся толпой. А толпа останется толпой, даже если она хорошо накормлена, хорошо одета, хорошо обеспечена жильем и хорошо обучена.

Либеральное представление, согласно которому религия — дело личной веры и поведения в сфере частной жизни, и потому у христиан нет причин не приспосабливаться к любому миру, относящемуся к ним терпимо, становится все менее и менее прочным. Могло показаться, что это представление постепенно привьется как ложный вывод из разделения английских христиан на секты и счастливый результат всеобщей терпимости. Члены различных объединений были способны уживаться вместе по той причине, что в большей части повседневных жизненных занятий они разделяли одни и те же представления о нормах поведения. Когда они поступали дурно, то делали это вместе. У нас меньше оправданий своего нехристианского поведения, чем было у наших предков, поскольку рост нехристианского общества вокруг нас и его все более очевидное вторжение в нашу жизнь постепенно разрушили удобное различие между общественной и частной моралью. Проблема христианской жизни в нехристианском обществе для нас ныне крайне насущна, и это проблема, совершенно отличная от проблемы соглашения между официальной церковью и сектантами. Это не просто проблема меньшинства в обществе отдельных индивидов, исповедующих чуждую веру. Это проблема, порожденная нашей вовлеченностью в рамки институтов, от которых мы не можем себя отделить: институтов, чье функционирование представляется уже не просто нейтральным, но — нехристианским. И что касается христианина, не осознающего этой своей дилеммы, — а таковых большинство, — то он все более и более дехристианизируется под воздействием всех видов неосознанного давления со стороны язычества, владеющего всем наиболее значимым рекламным пространством. Всякого рода христианские традиции, передаваемые в семье от поколения к поколению, обречены на исчезновение, и малое стадо христиан будут со временем всецело составлять взрослые неофиты. В данном случае я не говорю ничего такого, что ранее не говорилось бы другими, однако все это кажется мне здесь уместным. Меня не интересует проблема христиан как преследуемого меньшинства. Когда христианина считают врагом Государства, его положение гораздо тяжелее, однако — проще. Меня волнуют опасности меньшинства терпимого; и в современном мире ситуация может сложиться так, что самым невыносимым для христиан окажется терпимость по отношению к ним.

Пытаться создать проект христианского общества, который бы сразу привлек тех, кто не строил бы проектов извлечения из него прямой личной выгоды для себя, было бы тщетным; такие попытки могут оттолкнуть многих даже самых истовых христиан. Никакая схема перестройки общества не может моментально привлечь симпатии, — разве только с помощью лжи, — до тех пор, пока общество не придет в такое отчаяние, что станет готово к любому изменению. Христианское общество становится приемлемым лишь после того, как тщательно исследованы его альтернативы. Мы могли бы, конечно, просто погрузиться в состояние апатии и вырождения: без веры, а потому и без веры в самих себя; без философии жизни, будь то христианской или языческой; а также без искусства. Или мы могли бы получить "тоталитарную демократию"