Назначение поэзии

"Вся страна сейчас возбуждена политической компанией и пребывает во власти неуправляемых разумом эмоций. Самое большее, что может произойти как вероятный побочный результат в нынешнем противоборстве республиканцев и демократов, это реорганизация партий… На какие бы то ни было радикальные перемены надеяться не приходится."

Это слова из письма, написанного Чарльзом Элиотом Нортоном 24 сентября 1876 года. Настоящие лекции никоим образом не будут касаться политики. Я начал их политической цитатой лишь для того, чтобы напомнить о разносторонних интересах ученого и гуманиста, в память которого основан этот фонд. Для лектора, выступающего в рамках фонда, большое счастье, если он питает, как питаю я, сочувствие и восхищение к человеку, память о котором призваны поддерживать эти лекции. Чарльз Элиот Нортон обладал нравственными и духовными качествами стоического свойства, которые возможны без опоры на явную религиозность, и умственной одаренностью, которая возможна без гениальности. Делать то, что приносит пользу, высказывать то, что требует мужества, созерцать то, что прекрасно, — разве не довольно для жизни одного человека? Немногие знали лучше, чем он, как отвести должное место заботам общественной и частной жизни; немногие имели к тому более благоприятную возможность, немногие из тех, кто имел эту возможность, воспользовался ею лучше, чем он. Обычный политик, общественный деятель редко способен появиться "на публике", не приняв созданный "на публику" образ. Нортон всегда охранял свою частную жизнь от публичного вторжения. И живя в не христианском обществе, в мире, который, как видел он сам по обе стороны Атлантики, являет признаки упадка, он оставался вереи свойственным ему принципам гуманности и гуманизма. Даже в раннем возрасте он способен был смотреть на уходящий мир без сожаления и встречать идущий ему на смену без надежды. В письме, написанном в декабре 1869 года, он выразился более решительно и определенно, чем в тех словах, что я цитировал: "Будущее Европы очень мрачно, и мне кажется, что мы вступили в совершенно новый период истории, когда все вопросы, которые станут основой для разделения партии и которые станут порождать один за другим взрывы страстей и насилия, будут уже не политическими вопросами, а чисто социальными… То, что наш период экономического предпринимательства, неограниченной конкуренции и безудержного индивидуализма являет собой высшую ступень в поступательном движении человечества, представляется мне весьма сомнительным, и глядя на существующие социальные условия в Европе (не говоря уже об Америке), которые равно плохи для высших и низших классов, я думаю, сумеет ли наша цивилизация устоять под ударами тех сил, что сейчас собираются вместе, чтобы разрушить многие из институтов, в которых эта цивилизация воплощена, или нам предстоит новый период упадка, крушения, распада и возрождения, подобный первым тринадцати столетиям нашей эры. Меня бы не сильно опечалило, узнай я, что будет именно так. Ни один человек, знакомый с реальным состоянием сегодняшнего общества, не может не согласиться с тем, что, на существующей основе, оно недостойно сохранения".[17]

С этими словами могут согласиться многие из тех, кто подходит к проблемам современности с более догматическими представлениями, чем Нортон. Однако для него непреходящее значение литературы было, если не догмой, то глубоким убеждением. Народ, перестающий заботиться о своем литературном наследии, становится варварским. Народ, перестающий создавать литературу, останавливается в своем развитии мысли и восприимчивости. Поэзия народа получает жизнь от языка народа и, в свою очередь, дает ему жизнь. Она представляет собой высшую ступень сознания народа, его величайшую силу, его тончайшую восприимчивость.

В этих лекциях мне предстоит говорить о критике поэзии в большей мере, чем о самой поэзии, и мой предмет рассмотрения — не просто связь критики с поэзий, если под этим подразумевается, будто нам уже известно, что такое поэзия, что она. делает и для чего существует. По сути дела, значительная часть критики и заключается просто в поиске ответов на эти вопросы. Позвольте мне для начала предположить, что мы не знаем, ни что есть поэзия, ни что она делает или должна делать, ни каково ее назначение, и попытаться выяснить, рассматривая отношения между поэзией и критикой, каково назначение их обеих. Мы можем даже обнаружить, что не имеем точного представления о том, что такое назначение; во всяком случае, лучше не будем считать бесспорным, что мы это знаем.

Я не буду начинать с какого-то общего определения того, что является и что не является поэзией, или с дискуссии о том, всегда ли поэзия должна быть стихами, или с рассмотрения различия между антитезами поэзия/стихи и поэзия/проза. Критика, однако, может быть с самого начала разделена — не на два вида, а в соответствии с двумя тенденциями. Я исхожу из того, что критика — это направление литературной мысли, которое или стремится выяснить, что такое поэзия, каково ее назначение, какие потребности она удовлетворяет, почему она пишется и почему читается и декламируется, или, допуская, — осознанно или неосознанно, — что все это нам известно, оценивает конкретные поэтические произведения. Мы можем обнаружить, что хорошая критика имеет и другие цели, но лишь об этих ей позволено открыто заявлять. Критика, конечно, никогда не находит на вопрос "что такое поэзия?" ответа, который выразился бы в исчерпывающем определении, но я не знаю, какой толк был бы в этом определении, будь оно найдено. Точно так же критика никогда не может дать окончательной оценки поэтического произведения. Но существуют два теоретических рубежа критики: на одном из них мы пытаемся ответить на вопрос —; "Что такое поэзия?", а на другом — "Хорошо ли именно это поэтическое произведение?". Никакая теоретическая изобретательность не поможет ответить на второй вопрос, потому что любая теория беспомощна, если она не опирается на непосредственное знание хорошей поэзии, но, с другой стороны, наше непосредственное знание поэзии включает в себя немалую долю обобщения.

Эти два вопроса, представляющие собой наиболее абстрактную формулировку отнюдь не абстрактной деятельности, взаимозависимы. Те критики, чьи работы до сих пор достойны прочтения, неизменно задавали себе оба эти вопроса, даже если и не всегда находили на них удовлетворительный ответ. Аристотель в тех трудах о поэзии, что дошли до нас, несомненно, помогает нам глубже оценить трагедии греческих драматургов. Кольридж, выступая в защиту поэзии Вордсворта, делает обобщения относительно поэзии, представляющие величайший интерес. А Вордсворт в своих объяснениях собственной поэзии высказывает о природе поэзии суждения, которые, при всей их крайности, имеют более широкое значение, чем он, по-видимому, сам осознает. М-р А.А. Ричардс, как никто другой знающий, какие инструменты нужны научному критику, говорит нам, что требуется "как страстное постижение поэзии, так и способность к бесстрастному психологическому анализу". М-р Ричардс — как всякий серьезный критик поэзии — серьезный моралист. Его этику, или теории ценности, я принять не могу — вернее, я не могу принять любую теорию такого рода, которая выстроена на чисто индивидуально-психологической основе. Но его психология поэтического опыта основывается на его собственном знании поэзии с той же верностью, с какой его теория ценности проистекает из его психологии. Можно не соглашаться с его философскими выводами, но при этом верить (как верю я) его взыскательному вкусу в поэзии. Но с другой стороны, если бы у вас не вызывала доверия способность критика отличить хорошее стихотворение от плохого, вы не стали бы особенно полагаться на ценность его теоретических построений. Чтобы подвергнуть анализу наслаждение хорошим стихотворением и его высокую оценку, критик должен испытать это наслаждение и должен убедить нас в своем художественном вкусе. Ведь испытывать наслаждение от плохого стихотворения, считая его хорошим, это совсем не то, что испытывать наслаждение от хорошего стихотворения.

От критика, выдвигающего собственные теории, мы вправе ожидать способности распознать хорошее стихотворение. Далеко не всякий человек, способный распознать хорошее стихотворение, может сказать нам, чем оно хорошо. Переживание поэзии, как и всякое иное переживание, лишь отчасти поддается словесному выражению. Начать с того, что, по словам м-ра Ричардса, "не то важно, что стихотворение говорит, а то, чем оно является". И мы знаем, что некоторые люди, не способные вербализоваться, не умеющие сказать, чем им нравится стихотворение, обладают гораздо более глубоким и тонким чутьем, чем те, кто могут бойко рассуждать об этом. Надо помнить, что стихи пишутся не для того лишь, чтобы служить предметом беседы. Даже самый опытный критик может, в конечном счете, лишь указать на поэзию, которая представляется ему истинной. Тем не менее, наш разговор о поэзии — это часть, расширение, нашего знания поэзии; и так же, как создание поэтических произведений потребовало большой работы мысли, неплохо такую же работу мысли направить на их изучение. Начальная ступень литературной критики предполагает способность отобрать хорошее стихотворение и отвергнуть плохое. Еще более суровое испытание — это проверка способности отобрать хорошее новое стихотворение, должным образом откликнуться на внове-возникшую ситуацию. Знание поэзии, которое обретает мыслящий и зрелый человек, не означает просто суммарного знания хороших стихотворений. Поэтическая образованность требует организации этого знания. Никто из нас не получает от рождения и не приобретает вдруг, при половом созревании или позже, непогрешимой проницательности или вкуса. Люди с ограниченным опытом в поэзии всегда склонны обманываться подделками и дешевками, и мы видим, как одно за другим поколения неподготовленных читателей обманываются подделками и дешевками своего времени и даже отдают им предпочтение, поскольку они гораздо легче усваиваются, чем истинные поэтические произведения. Я убежден, однако, что очень многие люди обладают врожденной способностью испытывать наслаждение от некоторых хороших поэтических произведений; выяснение того, как велика эта способность и сколько степеней можно в ней различить, в настоящий момент в мои задачи не входит. Конечно, редким исключением является читатель, который с течением времени привыкает классифицировать и сравнивать моменты своего поэтического опыта, видеть одни в свете других и, по мере того, как они будут множиться, сможет более правильно понимать каждый из них. Элемент наслаждения перерастает в признание достоинств, сообщая дополнительный, более интеллектуальный, характер изначальной глубине чувства. Это вторая стадия в нашем понимании поэзии, когда мы не просто отбираем и отвергаем, но организуем. Мы даже можем говорить о третьей стадии — стадии реорганизации, на которой человек, уже образованный поэтически, встречается с чем-то новым в поэзии своего времени и обнаруживает, как вследствие этого складывается новая поэтическая модель.

Эта модель, которую мы формируем в своем сознании из того чтения поэзии, что доставило нам наслаждение, и есть своего рода ответ, даваемый каждым из нас самостоятельно, на вопрос: "Что такое поэзия?" На первой стадии мы выясняем, что такое поэзия, читая и получая наслаждение от читаемого; на более поздней стадии наше ощущение сходства и различий между тем, что мы читаем впервые, и тем, от чего прежде получили наслаждение, само содействует нашему наслаждению. Мы узнаем, что такое поэзия — если мы вообще узнаем это — из чтения ее, но можно сказать, что мы не сумели бы распознать поэзию в частном случае, если бы не имели врожденного представления о поэзии в целом. Так или иначе, вопрос "Что такое поэзия?" вполне естественно вытекает из нашего знакомства с поэтическими произведениями. Следовательно, даже если мы и признаем, что лишь немногие формы интеллектуальной деятельности показали себя — в ходе истории и с точки зрения того, какие книги сохраняют значение и интерес, — более бесплодными, чем литературная критика, все же очевидно, что существование литературной критики, как и любой философской деятельности, неизбежно и в оправданиях не нуждается. Задавая вопрос "Что такое поэзия?", мы постулируем функцию критики.

Я полагаю, немало людей задумывалось над тем, почему в иные периоды, когда создавалась великая поэзия, не появлялось критических работ, а в другие периоды, когда писалось много критических работ, достоинства поэзии были невысоки. Этот факт подсказал противопоставление критического — творческому, века критики — веку творчества; и порой считают, что критика более всего процветает во времена, когда творческая энергия находится на ущербе. Именно под влиянием этого предубеждения люди соединяли со словами "критический век" прилагательное "александрийский". В основе этого предубеждения лежит несколько грубых допущений, в том числе смешение нескольких совершенно различных понятий и неправомерное объединение работ совершенно различного качества под общим названием "критики". Я использую термин "критика" в своих лекциях, как вы в дальнейшем, надеюсь, увидите в весьма узких границах. У меня нет желания выгораживать пороки несметного числа книг, которые известны под этим определением, или потакать ленивому обыкновению — подменять тщательное исследование текста усвоением чужих мнений. Если бы люди писали только тогда, когда им есть что сказать, а не просто от того, что им хочется написать книгу, или оттого, что занимаемое ими положение их к тому обязывает, количество критических работ не было бы так несоразмерно велико по отношению к тем немногим критическим произведениям, которые заслуживают чтения. И все же тот, кто утверждает, будто критика — занятие ущербное, симптом, если не причина, творческого бессилия, искусственно отделяет литературные обстоятельства от реальных, тем самым их фальсифицируя. Такие перемены, как переход от эпической поэмы, сочиненной для изустного исполнения, к эпической поэме, сочиненной для чтения, или те перемены, что положили конец народной балладе, неотделимы от социальных перемен большого масштаба — таких, которые всегда происходили и всегда будут происходить. Это отметил У.П. Кер в своем эссе "Формы английской поэзии":

"Искусство Средних веков по большей части имеет природу всеобщую и социальную: например, скульптура, какой мы ее видим в великих соборах. С наступлением Ренессанса изменяется побудительный мотив поэзии. В Средневековье обнаруживаем естественное сходство условий с Грецией, после Ренессанса среди современных наций наблюдается сознательное и намеренное воспроизведение условий, господствовавших в поэзии Рима. Греческая поэзия — во многих отношениях средневековая, латинская поэзия великого века — ренессансная, подражание греческим образцам в совершенно иных условиях и при совершенно иных отношениях между поэтом и его аудиторией.

Это не означает, что латинская или современная поэзия асоциальны. Правда… тенденция современного искусства, включая и поэзию, нередко противоречит общепринятому вкусу своего времени; поэтам зачастую приходится самостоятельно находить свои темы и в одиночку совершенствовать способы выражения, и результаты их поисков читатели, как правило, воспринимают как нечто непонятное, отталкивающее, не заслуживающее внимания — так было с "Сорделло" Браунинга."

Что справедливо применительно к основным переменам в форме поэзии, то, я думаю, справедливо и применительно к переходу от до-критического века к веку критики. Это справедливо применительно к переходу от до-философского века к философскому, а невозможно порицать критику, если не считаешь предосудительной философию. Можно сказать, что развитие критики — это симптом развития или изменения поэзии, и что развитие поэзии само является симптомом социальных перемен. Существенным моментом для возникновения критики представляется время, когда поэзия перестает быть выражением мышления целого народа. Драматургия Драйдена, которая, главным образом, и побудила его к написанию критических работ, была сформирована его пониманием того, что возможности драматургического письма в манере Шекспира исчерпаны. Эта форма продолжает сохраняться в трагедиях такого автора, как Шерли (гораздо более современного в своих комедиях), уже после того, как образ мыслей и чувств в Англии переменился. Но Драйден не писал пьесы для всего народа; он писал их в манере, которая не выросла из народной традиции или народных потребностей, в манере, которая могла быть принята лишь вследствие распространения ее небольшой частью общества. Нечто подобное пытались сделать драматурги, находившиеся под влиянием Сенеки. Но та часть общества, у которой могло найти непосредственный отклик творчество Драйдена и комедиографов эпохи Реставрации, представляла собой нечто более близкое к интеллектуальной аристократии. Когда же поэт живет в век, в котором интеллектуальная аристократия отсутствует, когда власть находится в руках класса столь демократизированного, что, оставаясь классом, он выступает от имени целой нации, когда единственный выбор, предлагаемый поэту, — это обращаться к узкому литературному кружку или обращаться к самому себе, тогда трудности поэта и необходимость критики возрастают. В эссе, которое я уже цитировал, Кер говорит:

"Несомненно, в девятнадцатом веке поэты более предоставлены самим себе, чем были в восемнадцатом, и результат этого очевиден и в их силе, и в их слабости… Героическая независимость Браунинга, да и вся дерзкая и прихотливая поэзия девятнадцатого столетия тесно связана и с литературной критикой и с той эклектической эрудицией, что рыщет по всему миру в поисках художественной красоты… Темы берутся у всех веков и стран; как ученые и как критики — поэты эклектичны, и в этом они оправданы, как оправданы первопроходцы; они приносят ту же жертву, что и те, когда покидают родной дом… Я не буду понят ошибочно, если замечу, что их победы несут в себе некоторую опасность, если не для них самих, то, по крайней мере, для поэтической моды, поэтической традиции".