Назначение поэзии

Велика разница между душевным складом XVII и XVIII века. Вот, например, высказывание Аддисона о Воображении (мы уже приводили высказывания Драйдена и Кольриджа на эту тему): "В английском языке найдется мало слов, которым при употреблении придается более широкий и неограниченный смысл, чем словам "фантазия" (fancy) и "воображение" (imagination). Поэтому я считал необходимым ограничить и определить значение этих двух слов, так как намерен использовать их в ходе своих дальнейших рассуждений, с тем, чтобы читатель мог правильно понять, что представляет собой предмет, о котором я говорю".

Может, полезно будет предупредить, что Аддисон вызывает во мне нечто вроде антипатии. Мне кажется, даже в этих нескольких словах проявились его самодовольство и ограниченность. Аддисон — самый характерный образ эпохи, когда Церковь дошла до невиданного ни до, ни после падения; он был наделен христианскими добродетелями, но в его сознании их иерархия была полностью нарушена.

Он вообще не придавал никакого значения смирению. Судя по его высказыванию о "фантазии" и "воображении", похоже, что Аддисон никогда не читал драйденовских замечаний на эту тему или, во всяком случае, никогда не размышлял над ними. Я подозреваю, однако, что именно аддисоновское соединение фантазии и воображения могло поразить Кольриджа и побудить его к их разграничению. Для Драйдена "воображение" — это весь процесс поэтического творчества, а вымысел — один из его элементов. Аддисон собирался "ограничить и определить" значение этих слов; но я не нахожу ни ограничения, ни определения слова "фантазия" ни здесь, ни в следующих эссе на эту тему; автор полностью занят воображением, и исключительно зрительным воображением по м-ру Локку. Это долг, который он спешит признать — и оплатить щедрым свидетельством научных открытий Локка. Увы, философия не точная наука, так же, как и литературная критика; считать открытием объективного закона то, что мы просто навязали реальности, зафиксировав частные правила, — элементарная ошибка.

Забавно найти здесь старые понятия удовольствия и просвещения, с помощью которых XVII век защищал поэзию, — они появляются вновь, в форме, типичной для аддисоновской эпохи, но едва ли более глубоки по содержанию. Аддисон замечает, что:

"Человек, обладающий развитым воображением, получает доступ к огромному количеству удовольствий, которые люди неразвитые неспособны получить. Он может разговаривать с картиной и общаться с картиной и обнаружить приятного компаньона в статуе. Описание приносит ему скрытое отдохновение, и часто он от одного вида полей и лугов испытывает больше удовлетворения, чем другой от владения ими".

Акценты восемнадцатого века многое объясняют. Вместо придворного — человек с утонченным воображением. Думаю, Аддисон именно то, что называют джентльменом; он, можно сказать, не более, чем джентльмен. Удачная мысль — хвалить воображение за возможность наслаждаться статуей или какой-нибудь собственностью без необходимости платить за нее из своего кармана. И, как джентльмен, он очень низкого мнения о тех, кто не благороден:

"Если говорить правду, очень немного людей знает, как остаться свободным и простодушным, или иметь вкус к таким удовольствиям, которые не являются преступными".

Скажите это Безработному, — могли бы мы добавить. Предоставим специальное учение Аддисона мистеру Сентс- бери — его "История критики" всегда интересна, в общем полезна и, как правило, верна. Тем не менее, начиная разговор об Аддисоне я не ставил перед собой цель просто поиронизировать над ним. На примере Аддисона интересно и важно проследить не просто оскудение, измельчание, но также интересную перемену в обществе. В той же серии статей о Воображении он говорит:

"Возможно заслуживает рассмотрения нами здесь то, почему получается так, что у разных читателей, которые все знают один и тот же язык и понимают значение слов, ими читаемых, тем не менее складывается разное отношение к одним и тем же описаниям".

Аддисон не сумел дать сколько-нибудь весомый ответ на это важный вопрос, но его слова наводят на размышление как первая постановка проблемы коммуникации, а все рассуждение о природе воображения, хотя и бесполезное в перспективе литературной критики, представляет собой очень интересный опыт общей эстетики. Всякая проблема, которая в конце концов становится предметом подробного исследования и специальной работы, задолго до того, как начинается ее сколько-нибудь плодотворная разработка, предваряется такими случайным догадками, как эта. Такого рода догадки, хотя и не дают непосредственно плодотворных результатов, тем не менее показывают направление движения мысли.

Аддисон, — слишком незначительный поэт, не выдерживающий сравнения с теми критиками, которых я упоминал и должен упомянуть. Он интересен, как лучший представитель своей эпохи. История различных областей интеллектуальной активности одинаково свидетельствует об измельчании Англии со времен королевы Анны. Даже не интеллект, а нечто, превосходящее интеллект надолго пришло в упадок; и это светило, как бы мы его ни называли, до сих пор не вышло окончательно из своего векового затмения. Эпоха Драйдена была все еще великой эпохой, хотя омертвение духа уже началось — оно сказывается в огрублении стиховой ритмики. Ко времени Аддисона теология, религиозное чувство (devotion) и поэзия быстро впали в формалистический сон. Аддисон — несомненно, писатель для среднего класса, буржуазный литературный диктатор. Он был популярным лектором. Для него поэзия была новым способом удовлетворения и воспитания. Джонсон в понятиях своей собственной эстетической теории прекрасно обозначил разницу между Драйденом и Аддисоном как законодателями вкуса:

"Не так давно Драйден щедро рассыпал критику в своих предисловиях; и, хотя он иногда снисходил до фамильярности, в целом его манера была слишком схоластической для тех, кто еще не изучил основы, но увидел, что учителя понять нелегко. Его наблюдения предназначены скорее для тех, кто учится писать, чем для тех, кто читает, чтобы обсуждать прочитанное".

"Сейчас не хватает такого наставника как Аддисон, чьи замечания, хотя и поверхностные, но хорошо понятны и справедливы, способны подготовить ум к более глубокому постижению знаний. Представь он публике "Потерянный рай" со всем блеском системы и строгостью науки, критикой бы восхищались, а поэма все же оставалась в пренебрежении; но он, подкупая благородством и легкостью, сделал Мильтона всеобщим любимцем — всякий читатель считает своим долгом восхищаться им".

Итак, это не были, как видим, времена всеобщей необразованности, когда читатели всех классов должны были в один голос восхищаться "Потерянным раем". Но обычно обо всех трех — Драйдене, Аддисоне и Джонсоне — говорят как о критиках августинианской эпохи, не принимая во внимание двух различий: духовного оскудения общества в период от Драйдена до Аддисона и заметной изолированности Джонсона. Конечно, только с неосознанной иронией можно говорить об "эпохе Джонсона", как говорят об "эпохе Драйдена" или "эпохе Аддисона". Одинокий в жизни, Джонсон кажется еще более одиноким в своих интеллектуальных и духовных исканиях. Он не мог даже слишком любить поэзию своей эпохи, которой поклонники восемнадцатого века теперь "считают нужным наслаждаться"; более чем справедливый к Коллинзу, он был строг к Грею и не более того. Я убежден, что сам он превосходит их как поэт — не восприимчивостью, не метрическим искусством или изяществом фразы, но нравственным величием, и стремлением к возвышенному.