Назначение поэзии

Предупреждая о могиле близкой.

я настолько же поражен, найдя его в таком слабом окружении, насколько обрадован, что вообще его нашел. И приходится признать, что как в лучших поэмах, так и в худших, Шелли очень серьезно относится к своим идеям[28].

Именно эти идеи раздувают "тлеющий уголь", и так же, как у Вордсворта, их нельзя игнорировать, не превращая поэзию Шелли в восковую фигуру ее автора.

Шелли говорил, что не любит дидактическую поэзию, — но его собственная в основном дидактична, хотя и (добавим для справедливости) не совсем в том смысле, какой он придавал этому слову. В профессиональном взгляде на поэзию Шелли не очень расходится с Вордсвортом. В "Защите поэзии" он выражается очень напыщенным языком, и, за исключением великолепного образа, упомянутого Джойсом где-то в "Улиссе" ("созидающий дух подобен тлеющему углю, на мгновение раздуваемому неким невидимым дыханием, изменчивым точно ветер"), — это сочинение кажется мне значительно ниже великого "Предисловия" Вордсворта. Он говорит и другие прекрасные вещи, но следующее высказывание наиболее примечательно с точки зрения того, как поэзия связывается с социальной активностью эпохи:

"Поэзия — самая верная вестница, соратница и спутница великого народа, когда он пробуждается в борьбе за благодетельные перемены во мнениях и общественном устройстве. В такие времена возрастает наша способность воспринимать и произносить высокое и пламенное слово о человеке и о природе. Те, кто наделен этой силой, нередко могут во многом быть на первый взгляд далеки от того духа добра, провозвестником которого они являются. Но, даже отрекаясь от него, они вынуждены служить тому властелину, который царит в их душе".

Неизвестно, имел ли Шелли в виду недостатки Байрона или Вордсворта, говоря о "тех, кто наделен этой силой"; едва ли он когда-нибудь замечал свои собственные. Но это — суждение, и как таковое оно истинно или ложно. Если предполагается, что великая поэзия всегда сопутствует "переменам во мнениях или общественном устройстве", то это, как мы знаем, ложное суждение. Вряд ли в эти периоды "возрастает наша способность воспринимать и произносить высокое и пламенное слово о человеке и о природе"; по-видимому, люди будут слишком заняты другими вещами. Очевидно, Шелли не имеет в виду, что изменения осуществляются и сила скапливается при помощи самой поэзии, не утверждает он и того, что поэзия — обычный побочный продукт этих изменений; он устанавливает некоторое соответствие между ними; а, значит, и частное соотношение между своей поэзией и современными ей событиями — из чего следует, что они подсвечивают друг друга. Это, может быть, первая кинетическая или революционная теория поэзии, — обобщения Вордсворта не доходили до этой точки.

Теперь пришло время вернуться к вопросу о том, возможно ли наслаждаться поэзией Шелли, не одобряя ее предназначения, т. е. не разделяя взглядов и симпатий автора. Данте, конечно, насквозь дидактичен, и я в свое время утверждал и сейчас утверждаю, что для того, чтобы наслаждаться поэзией Данте, вовсе не обязательно разделять его убеждения.[29]

Если покажется, что здесь я предрасположен к терпимости, то подойдет и Лукреций: можно разделять существенные убеждения Данте и упиваться Лукрецием. Почему же это общее правило не распространяется на Вордсворта и Шелли? Здесь м-р Ричардс очень своевременно приходит нам на помощь[30]:

"Кольридж, высказав мысль о "добровольном отказе от неверия" (willing suspension of disbelief), часто сопутствующем поэзии, обратил тем самым внимание на важный факт, однако сделал это не в самой лучшей форме, ибо мы ничего не знаем ни о неверии, ни об отказе читателя в таких случаях. Лучше сказать, что вопрос веры или неверия, в интеллектуальном смысле, никогда не возникает, если мы правильно воспринимаем. Если, к несчастью, он возник — по вине поэта или по нашей собственной, — мы на минуту прекратили чтение и стали астрономами, теологами, моралистами — субъектами, вовлеченными в совершенно иной тип активности".

Можно заключить, что если нелюбовь подобных мне субъектов к поэзии Шелли не вызвана неуместными предрассудками или просто слабостями и связана с особенностями поэзии, а не читателя, — трудность состоит не в изложении чуждых мне убеждений или, в крайнем случае, — убеждений, вызывающих мое отрицание. Еще менее вероятно, что Шелли умышленно пользуется своими поэтическими дарованиями для пропаганды доктрины, — ведь Данте и Лукреций делали то же, что и он. Я думаю, что ситуация приблизительно такова. Если доктрина, теория, убеждение или "жизненное воззрение" изложены в поэме так, что читатель воспринимает их как связные, зрелые и основанные на фактах опыта, — они не создают помехи для читательского удовольствия, независимо от того, принимает он их или отвергает, одобряет или осуждает. Если читатель, обладающий развитым умом, отвергает такого рода доктрину как ребяческую или ничтожную, она может создать почти непреодолимое препятствие. Замечу мимоходом, что поэтов можно грубо и приблизительно разделить на тех, кто ставит свой дар слова, ритма и образа на службу своим заветным идеям, и на тех, кто использует идеи, которых более или менее осознанно придерживается, как материал для поэзии. Поэты бесконечно варьируются между этими гипотетическими крайностями, и точно вычислить положение каждого невозможно. Я склонен думать, что если поэзия Шелли опьяняла меня в пятнадцать лет, а теперь кажется мне почти нечитабельной, то причина не столько в том, что тогда я принимал его идеи, а теперь отказался от них, — но скорее в том, что в этом возрасте не возникал "вопрос веры или неверия", как сформулировал его мистер Ричардс. Не то чтобы я тридцать лет назад читал Шелли под властью иллюзий, позднее развеянных опытом, — но так как вопрос веры или неверия не возникал, я мог получить значительно более сильное удовольствие. Я могу только сожалеть, что Шелли не успел поставить свои, без сомнения превосходные, поэтические дарования на службу более серьезным убеждениям, хотя и не обязательно более приемлемым для меня.

Этим, однако, проблема не исчерпывается. Я был поражен одной фразой во введении мистера Олдоса Хаксли к письмам Д. Лоуренса. "Какое отвращение, — говорит м-р Хаксли о Лоуренсе, — питал он к Вильгельм-Мейстерскому взгляду на любовь как на образование, путь к культуре, тренажеру для души!" Действительно, по-моему, Лоуренс прав, но это убеждение пронизывает произведения Гете, и если оно вам не нравится, что вы будете делать с Гете? Разве "культура" требует, чтобы мы сознательным усилием (чего Лоуренс никогда не делал, и я его уважаю за это) отбросили все наши взгляды и страстные жизненные убеждения, когда принимаемся за чтение поэзии? Если так, тем хуже для культуры. С другой стороны, мы не можем, как это иногда делается, различать поэта как такового и "поэта-гражданина". Это было бы слишком просто. Если вы попытаетесь таким образом издать Шелли, Вордсворта или Гете, у вас не будет никаких критериев отбора, и в результате вместо Шелли, Вордсворта или Гете вы получите массу прекрасных разрозненных строф — или обломков поэзии. Злоупотребляя принципом разграничения, вы рискуете пуститься на поиски какого-то иллюзорного чистого наслаждения в поэзии, отделяя ее от всего остального в мире, и лишиться всего того, чем поэзия служит нашему развитию.

Несколько лет тому назад, в статье о Шекспире я пытался доказать, что у Данте была "философия" — в том смысле, в каком у Шекспира ее не было (или она была незначительной). У меня есть основания думать, что я не совсем удачно разъяснил эту мысль. Конечно, скажут, у Шекспира была "философия", даже если ее невозможно сформулировать; конечно, чтение Шекспира дает нам более глубокое и широкое понимание жизни и смерти. И, при всем моем стремлении избежать такого впечатления, некоторые читатели, кажется, подумали, что поэзию Шекспира я ценю меньше, чем поэзию Данте. Люди склонны полагать, что есть некая единая поэтическая сущность, для которой мы должны найти формулу, и что можно классифицировать поэтов по обладанию большим или меньшим количеством этой сущности. Данте и Лукреций обладали четкой философской системой, а Шекспир — нет. Это простое разграничение очень отчетливо, но не проницательно. Важно то, что отличает всех этих поэтов от Вордсворта, Шелли и Гете. И здесь опять м-р Ричардс может, кажется, помочь нашему пониманию. Думаю, что поэт, который является одновременно и философом, должен состоять фактически из двух личностей; я не имею в виду случаев полной шизофрении, и не вижу, чтобы что-нибудь существенное было достигнуто по принципу "ум хорошо, а два лучше". Очевидный пример — Кольридж, но мне кажется, что он был способен заниматься одним только за счет другого. Поэт может позаимствовать философию или вообще обойтись без нее. Он склонен ошибаться, когда философствует о своей собственной поэтической интуиции. Большая часть недостатков современной поэзии перечислена на нескольких страницах короткого эссе м-ра Ричардса "Поэзия и наука", и хотя он здесь занимается специально Д. Лоуренсом, многое из сказанного им можно отнести и к поколению романтиков. "Отличить интуицию эмоции, — говорит он, — от эмоциональной интуиции не всегда легко". Я думаю, Вордсворт был склонен к той же ошибке, которую м-р Ричардс вменяет в вину Лоуренсу. Совершенно иначе с Шелли: он заимствовал идеи, — что, как я сказал, вполне законно, — но идеи убогие, и получая их, смешивал с собственными интуитивными представлениями. Про Гете, может быть, правильнее сказать, что он баловался философией и поэзией и не достиг большого успеха ни в той, ни в другой; его истинная роль — светский мудрец, как Ларошфуко, Лабрюйер, Вовенарг.

С другой стороны, я бы счел ложным упрощением представить любого из этих поэтов или Лоуренса, о котором говорил м-р Ричардс, просто как случай индивидуальной ошибки — и на этом остановиться. Утверждение, что величие поэта определяется его ошибками, не является парадоксальным. Это не просто частный вопрос: речь идет об их месте в истории, их значимости для своего и следующих поколений. Они не были бы так велики, если бы не ограничения, которые препятствовали им быть крупнее, чем они есть. Они принадлежат к числу великих еретиков всех времен и имеют совсем иное значение, нежели Китс, странная фигура пестрого и примечательного времени.